Когда ж это было-то? Страшно подумать даже... Лет пятнадцать назад… Или уже двадцать… Никак мне не совладать со временем, и в нынешнем возрасте, когда научился только-только его ценить, стараться сберечь, ухватить за скользкий коварный хвост - оно утекает, уплывает, уносится ветром, который уже не остановить. И остаётся в ладонях только слабо трепещущий, остывающий хвостик воспоминаний, как хвостик той ящерки, которую ловил каждый из нас в неизмеримой дали заветных детских полянок… Только и остаётся теперь выуживать из памяти бусинки особенные, дорогие сердцу, бисеринки сверкающие невозвратимых дней, и нанизывать их на тонкую грустную нить души - светлую и щемяще-пронзительную…
Просторы необъятные сельхозработные, полуразваленные деревухи с полуразрушенными церквями… Деревни, которые уже никто никогда не восстановит, исчезают они тихо и скорбно, безропотно, бесследно… И ещё повезёт, если на месте этих сотен, тысяч унылых поселений лесок хоть какой-никакой порастет…
А то так и останутся трубы никому не нужных печей, и давно остывшее прошлое зарастёт глухим бурьяном беспамятства…
Местечки, где понятие Женщина утеряно давным-давно где-то в бесконечных картофельных грядках, длина которых напрямую зависит от скорости превращения женщины - пардон, бабы - в древнее, почти бесполое, изувеченное трудом непосильным существо. … Вот и бегут из таких мест молодые девчонки, насмотревшись вволю на своих матушек-батюшек, бегут без оглядки - только бы не засосало болото смертно-безысходное, только бы вырваться, не захлебнуться тьмой, не потерять бы надежду и веру… Да уж, вера…
Вера - это пожалуйста… Это - сколько угодно… Всё для народа, всё для вас… Вот и церковки восстанавливают, а то как же… Без этого нынче никуда, это ж вон же ж… Вот и в деревухе - ох, нет, извините, если есть церковь - это уже село, центр цивилизации, не хухры-мухры…Да, в том селе, куда ездил я с удовольствием - несмотря ни на что, где душа моя на воле пела и отдыхала.. Отдыхала, даже если чуждое работе сельской тело уставало до предела, а местная фауна не принимала заезжего рокера на дух: коровы косились сварливо, гуси шипели злобно, а кони норовили подкрасться и укусить коварно… так вот, и в этой деревухе была церквушка, была.
Триста лет как была - да и есть ещё до сих пор… Рушили - недорушили, взрывали - недовзорвали. Казанской Божьей Матери церковь, красавица… Даже изуродованная донельзя - осталась красивой, величавой, чистой. Как ни загаживали. Стены метра в полтора, купола мощные - поди-ка взорви. Так и простояла до славной перестройки. Не в укор даже стояла - кого там корить-то?.. Так стояла, молча, в скорбях… Пролетели 90-ые, милые чёрным сердцам кроваво-дичайшие, и наступило - "благоденствие". Восстановим веру нашу поруганную, ага… Светло-несгибаемую… Для народца претерпевшего, маятного, но - дождавшегося, дожившего. Ура!!! Осанна!!!
Тут и восстановитель энергичный появился. Заслатый батюшка. Кругленький, низенький, жирненький - ну очень душевный. До того ж был душевный, любящий беззаветно, что норовил всё юно-живое местное девичество осчастливить своими божественными телесами. Про баб и говорить нечего… Правда, этот процесс непостоянен был… В перерывах батюшка впадал в небольшие - много неделя-полторы – запои. Во время которых жизнерадостно гонял матушку вокруг крепкого ухоженного хозяйства. Меняя изобретательно орудия воспитания - вилы, грабли, доску от забора, вожжи… А так - хороший был батюшка. Душевный.
И ведь на самом деле - стало что-то происходить вокруг церкви. Вяловатое - но хоть какое-то движение. Купол основного здания, пробитый в нескольких местах, заделали. Покосившийся от взрывов и шпиль колокольни выправили, обновили, кресты водрузили. Штукатурили, мазали, копошились. Даже службы иногда батюшка стал уже в церкви той проводить.
Да вот незадача… Народ - он, конечно, завсегда за веру истинную, православную… И гнусная ложь, клевета вражья, будто у русского самый большой праздник - это когда у соседа корова сдохла. Неправда это! Ну, иногда разве что… Сгоряча. Бывает. А незадача в том, что завезут вот на восстановление веры нерушимой материалы там какие-никакие строительные - доски, брёвна, цемент, кирпич, сложат аккуратненько возле - а наутро - и нетути ничего…Как не было… А вечерами - солнце ещё не село - самые хозяйственные леса церковные разбирать начинали - в хозяйство, значит, порушенное невыносимо тяжёлой жизнью…Так что - думается мне, так та церковь по сю пору и стоит - в лесах недоразобранных…
А батюшку вроде сослали куда в чащу безлюдную - за скорби его великие…
Но сохранилась ещё ЛЮБОВЬ на сельских просторах, есть она, есть - вечная, светлая, беззаветная…
Любовь к домашней живности, к скотинке проклятой, ненавистной, и чем более ругаемой разно-всяко - тем более обожаемой…Мужик - ну что он, мужик? Козёл душный. Свора детей - вырастет, куда денется… А скотинка… Скотинка - она особой заботы требует, душевной. И вся нерастраченная бабья любовь изливается веками на ту скотинку родимую, ближе которой - и нету ничего.
По соседству с домиком тестевым, проданным давно за бесценок, обитала очень колоритная баба Тоня. Тончиха - по-местному. Загадочная была, в авторитете - непререкаемом, уважали её, хотя - я так думаю - боялись больше. Ведьмой слыла… Жила одна, сын - в городе, отец - неизвестный. И другой ещё сын, первому не совсем родной брат - отец не один и тот же. Тоже - неизвестный. Так уж, видимо, она решила в далёкое время - род должен продлён быть непререкаемо, вот и сына - два, продолжателя. А муж - ну на что он, завалящий какой, в хозяйстве? Так, помеха ненужная, перевод продуктов дармовой.
А про ведьму - не просто так говорю. Ходили к ней многие, и по разным нуждам, и мне как-то довелось, потому не сомневайтесь. Я пока сам не увижу, не прикоснусь к чему-то - вряд ли поверю. Увидеть же – довелось… Сын тогда был кроха совсем, и мучила его пупочная грыжа - криком заходился. Мать жены и говорит - да снесите ж вы его Тончихе, поможет. Вот и поехали мы туда, пришли с поклоном. Так и так - помоги, не откажи.
А Тончиха бабка суровая была, не всех и принимала - по выбору. Тут же - может, по-соседски, а может, и потому, что любил я с ней каждый нечастый приезд поговорить, о том, о сём, о здоровьице, об урожае огородном, гостинчик какой скромный для неё из города прихватывал – в общем, помогла… И денег - не взяла. Не можно, сказала, за это, не положено. Кем, чем не положено - я не знаю.
Только никогда не забуду, как в полутёмной комнате, под древними чернеющими сурово образами шептала она над плошкой с водой святой что-то, как помазывала эту грыжу треклятую заскорузлыми искорёженными пальцами, и как она, грыжа та самая, сантиметра на три выпирающая, на глазах - ушла, втянулась, пропала. И сын перестал орать оглушительно, заулыбался, пузыри запускал и потянулся ручонками - к лику Тончихиному тёмному, над ним склонившемуся. А вы говорите – купаться…
Да, так вот… Хозяйство у бабы Тони было большое, хлопотливое. Корова - обязательно, а как же, в деревне таких, что коровку не держал – презирали. Хряк, соответственно, куры, утки, гуси. Целыми стадами вокруг бродили. Гусей её да утиц наглых я сам с тестева огорода гонял - разными словами. А Тончиха, видя это, не обижалась, и сама подпускала в их адрес пару ласковых.
Через дорогу от дома, под горкой, стоял колодец родниковый, и вода в нём - правда, чистейшая была, вкуснейшая… Может, потому, что освящён был, может, с серебром водица была - но и через год почти, после завершения осенних работ, когда вымывали всё, оттирали, оставляли домик до весны - с редкими зимними заездами - вода из родника того, набранная в бутылочку и поставленная за образа - всегда оставалась свежей, холодной, и удивительно вкусной.
У колодца того подгорного, справа от церкви расположенного, был прудик, куда относительно добропорядочные гусыни да утки водили гулять-плескаться свои суматошные выводки - по десять-двенадцать детёнышей каждая. А одна гусыня бабы Тони решила, что десять, к примеру, детей - многовато, хлопотно, да и ни к чему… И в связи с тяжёлой обстановкой в стране, видя, что рождаемость повсеместно падает, не желая отставать от нового времени, высидела только двоих гусят - забот меньше. Но гулять она на этот пруд тесный, общественно-суетливый, водить их и не подумала - ещё чего… Демократия так демократия… И свободолюбивая гусыня, гордо и независимо изогнув свою освобождённую от ненавистного тоталитаризма головушку, уводила двоих отпрысков чёрт-те куда, за три перелеска, за четыре деревни. Не искала лёгких путей. Половина дня уходило на трудный тернистый путь в независимость от хозяйского гнёта - даёшь свободу вольным птицам! - затем быстрое ополаскивание себя и выводка мизерного в какой-то забытой Богом, людьми и прочей живностью грязной луже, и - долгое, но гордое возвращение домой - уже вечером.
Тончиха закипала медленно… Готовилась к тёплой встрече загодя, не спеша, вдумчиво… Первую половину дня, корявыми косолапыми лапищами сорок четвертого размера, расплющившимися от долгого топтания матери-земли, взобравшись на пригорок по-над прудиком, баба Тоня, приложив ковшом ручищу над яростно сверкавшими очами, тщетно пыталась высмотреть мерзко-непокорную гусыню. Ближе к вечеру начиналась экипировка. Тончиха надевала резиновые галоши - самая модно-актуальная обувка, брала наперевес дрын метра два длиной, толщиной же где-то с руку, и, держа орудие наперевес, косолапо перебирая ногами-столбами в страшных, чёрно-сизых варикозных узлищах, отправлялась на поиски.
Я эту картинку наблюдал с наслаждением. Кино шикарное, со спецэффектами. Сельский триллер, мелодрама, боевик и фильм ужасов вперемежку с вестерном. Простите, остерном…
Тончиха, решительно поджав строгие сухие губы большого рта, темнее больше обычного лопатообразным лицом, бешено сверкая чёрными очами и бормоча страшные проклятия, на негнушихся колоннах-ногах, подёргиваясь от негодования, направлялась по дороге к церкви - предполагаемому месту появления стервы-гусыни загульной… И та уже шла навстречу по плотине, ещё пока самоуверенно, пытаясь изо всех сил сделать независимый вид - дескать, а что тут такого криминального? Ну, погуляли маленько… Ополоснулись, травки пощипали… Вот домой идём… Чего ты, Тоня..? Остынь…
Тоня не остывала. Тоня раскалялась. Историческая встреча происходила па повороте дороги, прямо у церкви. Гусыня, завидя неотвратимый Рок в виде трясущейся от злобы Тончихи с дрыном наизготовку, начинала слегка нервничать. Клюв её растерянно приоткрывался, крылья, подрагивая напуганно, пытались вспомнить волшебное чувство свободного полёта, ласты заплетались, и степенная гусиная походка вмиг превращалась в заискивающее зигзагообразное семенение – «ну что ты, Тоня, не кипятись!!! Я ж вот она, дома уже почти…»
Тоня - не внимала… Тоня начинала ласково-змеиный монолог: "ШШШшшшшшшшшшоооо, нагулялася, птичка золотаяаааа?".
При этом дрын на отлёт, по плавной дуге шёл вверх и наискосок, готовясь враз прекратить ненужное существование гадкой птицы. Птица же была несогласная. Птица была куда как против. Поэтому, постепенно наращивая гогот ужаса, она пропихивала вопящий от страха неминуемой кары двучисленный выводок между Тончихой и стремящимся к смертоубийству дрыном, надеясь достигнуть спасительного убежища прежде того, как будет безжалостно стёрта с просторов такого прекрасного мира…
Баба Тоня в этот момент старательно и с наслаждением пыталась пнуть под мерзкий курдюк свою любимицу, по промахивалась, галоша слетала с ножищи и исчезала в придорожном бурьяне. И торжественная встреча завершалась таким образом: впереди, в ужасе оглядываясь, гоня перед собой двух визжащих истерично детёнышей, вперевалку летела гусыня, раззявив насколько возможно клюв – «Ой да вы ж смотрите что же это делается, люди добрые - убиваааюуууут!...»
За ней, неотвратимо наращивая скорость, надвигалось мощное бабкино разъярённое тело, и наступал момент кульминации, сопровождаемый нежными Тончихиными комментариями: "Ну шоооо, многа вывелаааа? Чаго ж так близка плескалися? Ты их ишшо у Смоленск увядииии…" И дрын, дождавшись-таки своего часа, с гулким треском опускался прямо на спину несчастной гусыне между обречённо трепещущих в воздухе растопыренных крыльев. Тело гусыни отзывалось индейским барабаном, звук этот неповторимый разносился эхом по округе, и все понимали - Тончиха на "тропе войны"… Гусыня спотыкалась, лапы её разъезжались, она икала от ужаса и моляще-обречённо закатывала глазыньки - "родимая Тонечка, не убий…". Но Тонечка, не в силах уже остановить процесс возвращения блудницы в родные пенаты, снова победно воздевала дрын в небеса, и снова тот с хрустом бубумкал по многострадальной гусиной спине: " Ах ты ж змея гнутаяаааа, нннна…" Бумммм. Бумммм.
Остывать баба Тоня начинала только тогда, когда полуживая от перенесённого унижения и ужасного кошмара гусыня практически ползком обречённо переползала порог птичника, чуть слышно погогатывая: "Ну всё, умираю… Спасибо тебе, Тонечка, родная - за заботу, за ласку – спасибо…Умираю… Деток пожалей…" Детки тем временем давно уже тряслись, закатив глаза, в какой-нибудь щели подсарайной, пережидая негодующий шквал хозяйской любви.
А потом наступал вечер… Тончиха выходила во двор кормить всю свою живность, которая окружала её со всех сторон, вопя восторженно и благодарно. Слегка отошедшая от накрывшего её возмездия гусыня виновато-смущённо тёрлась на периферии двора, поглядывая на бабу Тоню опасливо. Та - не смотрела на неё вовсе. Скорбно поджав губы, расшвыривала по двору горстями питание своей пёстрой разномастной живности, бормоча при этом ласково: " Загомонили, загомонили… Были бы хоть подходяшшие… Срам один…Всё жруть и жруть, а толку – никакого… И кыгда уже нажрётеся?...".
Гусыня не рисковала. Понуро и неподвижно торчала в углу двора, боковым зрением наблюдала, ждала, надеялась, не смея ни крошки подобрать из разбрасываемых хозяйской рукой. Отошедшие слегка гусята, по-прежнему сидящие в щели, тревожно наблюдали за матерью. И вот, вдруг, неожиданно - зачерпнув из лохани почернелой от долгой жизни и работ ручищей птичье пропитание, Тончиха с ненавистью швыряла всё это в сторону страшно смущённой гусыни - не глядя, как бы случайно, по ошибке… Гусыня - не сразу, не сразу - покорно семеня, приближалась к пожалованной пище, осторожно-аккуратно подбирала крошечку, проглатывала её и пристально уже смотрела на отвернувшуюся хозяйку, тщательно прячущую слабый намёк на скупую и такую редкую улыбку.
Вторую крошку гусыня брала уже смелее, за ней третью, четвёртую… И вот уже два гусёнка, выскочившие как по команде из убежища, жадно вопя, летят к матери и суетливо набрасываются на еду. А гусыня как бы боком-ненароком подбирается всё ближе к хозяйке, и вот уже она у самой ноги бабы Тони, и та, что-то совсем уж тихо бормоча, слегка отпихивает "змею гнутую", которая, заливаясь счастьем, прижимается к ноге Тончихи всё теснее… А рука бабы Тони неожиданно для неё самой опускается вниз, и скупо, подрагивая, гладит шею гусыни, которая восторженно пощипывает клювом жёсткие бабкины пальцы, которая шеей белогнутой растекается по Тончихиной ноге. И та опускает глаза, и смотрит в такие же чёрные, как у самой, бусины-глаза гусыни, и тонут они оба в нежной, затопляющей всё вокруг любви…
|