Воскобойников Геннадий Иванович проснулся поздно. Вставать не хотелось. Потому что в квартире было холодно, а в нагретой постели – тепло, хорошо. Он пошевелил кончиками пальцев, высунул их из-под одеяла. Потом откинул одеяло, встал, пошел на кухню, поставил чайник.
В ванной, в зеркале увидел свое лицо. «Ни то, ни се», - подумал он. Действительно, лицо было ни то, ни се. Так, обыкновенное было лицо. Примечательны в этом лице были только глаза – темные, злые, и усики – любовно подбритые, аккуратные. «Что там цыганка мне говорила?... Вчера…»
Вчера, вечером, по дороге домой, откуда-то из–за угла вынырнула худая цыганка, схватила его за руку, «Подожди, не спеши,… дай погадаю… слышь ты…». Хотел выдернуть руку, а она цепко держит, смотрит сумасшедше, «Слушай… глаза у тебя невеселые, нехорошие, задумчивый ты…, дай деньги, дальше скажу…». И глаза черные – буравят. «За деньги не бойся, вернутся к тебе…, удача тебя ждет, счастливый будешь…» И полезла уже рука во внутренний карман, доставать деньги. А у нее рот кривится, лицо черное, зубы блестят. И отдал деньги…
«Что же говорила… что?» Помнил только, что денег было жалко, и отвести взгляда не мог от ее паскудных глаз, а она засмеялась, хлопнула его по груди, мол, иди, мол, прощай. И пошел к себе. И нес в себе думу, какую то. Как будто опоили. Только дома у зеркала очнулся. Посмотрел на себя, и будто пелена спала с глаз. Полез в карман. Пусто. Вот и не верь после этого в цыганский гипноз… Дурак, все деньги отдал. А ведь планировал куртку купить, теплую, с капюшоном. А теперь придется опять ходить в старом тяжелом пальто, с барашковым воротником. Куда в таком… смех один! Как поп в рясе. «Точно, поп с усиками». Геннадий Иванович засмеялся. На работу сегодня не нужно. На работу, через двое суток. Поэтому и весело стало и хорошо. Вот только, цыганкины слова, и глаза – черные, и костлявый палец. «Будешь счастливым! Будут тебя любить!»
Дни шли за днями. На Кунгурской улице снежок метелил в глаза, серые дома скрывались в липком тумане. Все было скучно. На базаре, тетки в ободранных шубах и огромных валенках продавали «самопал». Они басисто кричали простуженными голосами: «Водка, водка, водка…» А слышалось: «Одка, одка, одка…» Другие, с красными, испитыми лицами звали: «Известка, известка, известка…» Казалось весь мир, перевернулся, все люди сошли с ума, утром – белили, вечером – пили. Или наоборот, утром – похмелье, головка болит, подлечились и за побелку. Расклеенные афиши приглашали в цирк. «Только три дня! Последние в этом году гастроли! Обезьянки на собачках! Медведи на мотоциклах! Эквилибристы! Жонглеры! Дрессированные котики! Спешите! Только три дня!» В витринах магазинов, около пирамид из рыбных консервов и кругов фальшивого сыра висел разноцветный дождь, была накидана вата, рассыпано конфетти. Вата изображала снег, и гуашью на стекле было написано: «С НОВЫМ ГОДОМ!!!» «С НОВЫМ СЧАСТЬЕМ!!!»
Геннадий Иванович шел от матери, в ушах стоял ее голос: «Гешенька! Только не застуди уши, они у тебя с детства застуженные. Шапку надвинь пониже, что ты ее надел как боярин?... Вот так надо». Мать приподнялась, он наклонил голову, и надвинула ему на самые уши шапку из кролика. И засмеялась и замахала руками. «Гешенька, ну какой ты у меня…». Потом стала говорить про скорняка, Муслима, и что шапку он может сшить, хорошую, из сурка или ханорика. Что за зверь «ханорик», Геннадий Иванович не знал, но шапка новая была нужна, а то старая, кроличья уже была потрепанной, и вида никакого не имела. «Вот и вида нет в твоей!», мать как – будто угадывала его мысли, - «А из ханорика, и дешевле и вид солидный. Не молодой ведь уже… и еще, если куртку купишь...» Он не сказал ей, что денег нет, и что подарил их худой цыганке, за просто так. Взял, вытащил и отдал. Обидно стало. Пришлось занять у приятеля четвертак.
Когда шел домой, обращал внимание на прохожих, особенно на тех, кто был в куртках. Люди в пальто попадались чаще, но Геннадий Иванович пропускал их мимо глаз, а схватывал только этих, в куртках.
Иногда к нему приходила Наташка. Шуршала, громко смеялась, ставила на стол бутылку портвейна. Становилось тесно. От Наташки, от ее габаритов, и смеха.
Один раз он ей сказал:
- И что ты смеешься все время. Не смейся, тебе не идет.
- Вот те на! Теперь и смеяться нельзя. Раньше ты мне этого не говорил, - Наташка остановилась, внимательно посмотрела на него.
- Я тебе правду говорю, надоело.
- Что надоело? - Наташка почему-то скривила лицо, - ну что тебе надоело?
- Да все, и смех твой, и ты сама, - сказал, как выдохнул, и в мыслях: «Ну, наконец-то сказал…» А у нее стал дергаться рот, некрасиво так стал дергаться.
- Значит,…надоела…, значит, не подхожу… да!
Это «да!», она произнесла как-то нехорошо. Выкрикнула даже. Геннадий Иванович удивленно посмотрел на нее. До этого она никогда не кричала.
-Надоела я ему! Да это ты… ты мне надоел!
И потом ее как прорвало. Руки в свои необъятные боки поставила, ругаться стала. А изо рта одна гнусность, и про его сутулость (она говорила: «Кривая спина»), и про бандитскую рожу, и про то, что бедно одет, кому он нужен такой. Он смотрел на нее и думал, кого же ты мне напоминаешь? Кого? Так сильно она в этот момент была на кого-то похожа. И тут Наташка зачем-то схватили веник, стоявший в углу и стала кричать о мусоре, якобы ею выметенном за эти полгода, по ее словам выходило, что мусора была гора. Прямо мусорный склад. «Так, хватит! Надо бы ее и на место поставить! А то, что это…», - подумал он. Но додумать мысль она ему не дала. Опять про его вид заговорила, что и смотреть никто не будет и шапку кроличью задела. Она назвала ее собачьей. И что это он убил дворнягу дворовую и шапку из нее сварганил.
«Вот ведь, сволочь», - думал он, - «Причем тут Туман, его ведь собачники утащили…» Но Наташку было не остановить. Под конец она плюнула на пол (сам мол, уберешь!), забрала бутылку портвейна, долго одевалась, все сапоги не могла застегнуть, материлась, потом хлопнула дверью. Сильно так хлопнула, со всего размаха, чтобы слышно было у соседей.
«Господи, а если бы она была моей женой?» И ведь похожа она стала, на тетю Галю, дворничиху, которая мела улицу и крыла матом. Всех. И людей, и собак и кошек. И деревья, с которых сыпалась листва и снег, который застывал, и его надо было долбить.
Ночью приснился черт: огромный, со вздутым животом, стоял в углу, скалил зубы, мочился. Напала во сне тоска и страх. А наутро стало противно. Геннадий Иванович пошел на базар, у обмотанного шарфом в солдатской шинели, купил бутылку водки. Выпил, одиноко сидя у запотевшего окна, и спьяну привиделось ему какое то счастье. Которое манило, декабрьским светом звало, туда за окно и протер стекло. Но нет ничего… Померещилось. Защемило сердце. Обманула цыганка. Наобещала счастья и любви – море. А где оно? Где? Только кроличья шапка и пальто с барашковым воротником. И толстая Наташка. Да и та ушла.
И вдруг… случилось.
Ночью, кто-то надавил на ручку входной двери, коротко стукнул, потом позвонил. Но не громко позвонил, а так, легонько надавил на кнопочку звонка, и звонок только проблеял и остановился, как ягненок увидавший и испугавшийся волка. Геннадий Иванович чертыхнулся, («Кого это там принесло?»), отворил. Перед ним, освещенная подъездной лампочкой, стояла женщина – темноглазая, бледная. Она тут же проскользнула в дверь и шепотом:
-Закройте… Быстрее…
И послушался ее и затворил сразу дверь. Прислонился к стене, и рука сама собой с ее рукой встретилась, дрожащей, испуганной. Голову повернул к ней. А у нее, лицо близко, глаза – темные, зрачки – расширенные. И вся она, какая – то тонкая, нервная. А за дверью кто-то ходил, она жарко сжимала его руку. Дышала часто. Потом шаги стали спускаться, и все затихло. Незнакомка вытащила свою руку, отодвинулась от него. А он заробел. Сам не понял отчего, вроде и не молод уже, чтобы так заробеть, как мальчишка, а тут… То ли от глаз ее, то ли от тепла ее руки, то ли еще, отчего… сам не понял. Но дышать вдруг стало тяжело, всколыхнулось что-то в душе. Захотелось обнять ее, прижать к себе, почувствовать ее тонкость, вдохнуть запах волос, но не смог ничего сказать. А она постояла, прислушиваясь, потом показала рукой, что мол, откройте, я пойду. И открыл ей дверь, и выпустил. Выпорхнула в подъезд, и только каблучки процокали в тишину. Убежала. Ушла. Как будто и не было ее. Только тонкий запах духов… Прекрасный, неестественный, прозрачный, нежный. Никогда в своей жизни не чувствовал он такого… Наташка лила на себя что-то резкое, пахучее, шибающее в нос. Страшный запах, полной, недолюбившей, хотевшей замуж женщины.
Долго не мог уснуть. Ворочался на узкой кровати, мял подушку. Стискивал зубы. Вставал, шел на кухню, пил из чайника, курил. Сон пропал, а за окном уже серебрится. И опять курил. Смотрел в окно. Никак не мог успокоиться, и не шла из головы та, с темными глазами и горячей рукой. И представилось ему, что приходила к нему в эту ночь, обещанная цыганкой - любовь. И мог бы увязнуть, утонуть в ней. В любви этой. Но не смог, сдержало что-то. Напридумывал себе черт знает что! Геннадий Иванович чертыхнулся. «Черт знает что такое!... Дурак! Дурак! Влюбился! В глаза!» И опять курил и ходил из угла в угол, и из комнаты на кухню и обратно.
Уже и сигареты кончились. А магазины открываются в восемь. И рано еще. А курить хочется. До невозможности хочется. Ходил по комнате, засунув руки в карманы брюк, подходил к окну, взъерошивал волосы, тянулся к пачке. Но пачка пустая. «Ах ты, черт…» Шел в коридор, вдыхал там воздух полной грудью, чтобы еще раз почувствовать тонкий аромат духов незнакомки. Но нет ничего. Все убил сигаретный дым.
Оделся в свое пальто, нахлобучил кроличью шапку, вышел на улицу. Снег лежал нетронутый, свежий. Было тихо. Морозно. Геннадий Иванович придерживая шапку, поднял глаза к небу. Небо было спокойное. Как всегда. И от этого Геннадию Ивановичу стало хорошо. Как будто вышел он из какой-то спячки, на свежий воздух, увидел небо, и открылось ему нечто. Что-то понятное, знакомое, но проходил всегда мимо, не обращал внимания. «Красота то, какая!» И засунул руки поглубже в карманы пальто и пошел в магазин за сигаретами. Потому-что надо было докурить, домыслить это свое состояние. Потому-что не влюблялся он давно, а ведь это такое приятное состояние. И почаще на небо нужно смотреть. Почаще…
Если бы, кто-то видел в это декабрьское утро Геннадия Ивановича, то запомнил бы его лицо – ясное, счастливое. И подумал бы, что неправду говорят, что нет счастья на земле. Врут! Есть, есть! Вон, счастливый человек пошел. Идет, радуется чему-то, улыбается. Хорошо…
|