Белое венчание
(Изгой и Валеска)
В том лесу белесоватые стволы
Выступали неожиданно из мглы,
Из земли за корнем корень выходил,
Точно руки обитателей могил.
Под покровом ярко-огненной листвы
Великаны жили, карлики и львы,
И следы в песке видали рыбаки
Шестипалой человеческой руки.
Никогда сюда тропа не завела
Пэра Франции иль Круглого Стола,
И разбойник не гнездился здесь в кустах,
И пещерки не выкапывал монах.
Только раз отсюда в вечер грозовой
Вышла женщина с кошачьей головой,
Но в короне из литого серебра,
И вздыхала и стонала до утра,
И скончалась тихой смертью на заре
Перед тем как дал причастье ей кюрэ.
Это было, это было в те года,
От которых не осталось и следа,
Это было, это было в той стране,
О которой не загрезишь и во сне.
Я придумал это, глядя на твои
Косы, кольца огневеющей змеи,
На твои зеленоватые глаза,
Как персидская больная бирюза.
Может быть, тот лес – душа твоя,
Может быть, тот лес – любовь моя,
Или может быть, когда умрем,
Мы в тот лес направимся вдвоем.
Николай Гумилев
***
Лес – пустой и сумрачный, давил тоской и безмолвием. Лес был страшен и хмур. Изгой пробивался через валежник. Суховал хрустел под ногами, словно кости древних животных. Изгой чувствовал, как лес давит, кладет на голову тяжелые лапы, наседает моросью, забирается глубоко, в самое сердце, и колет его хвойным ногтем. Пригородный лес, такой знакомый, с детства исхоженный лыжами и пешком, этот родной уголок, где легко дышалось, мечталось и верилось, вдруг стал чужим. Ветер поминутно менял направление, то увлажнял лицо, то налетал сзади и бил в спину. Вместе с его порывами замирал каждый мускул, каждый нерв, каждый уголок души. Верхушки сосен стонали, качались, негодовали, на древнем языке проклиная человека.
Неужели здесь, когда-то давно, в прошлой, навеки утерянной жизни он стоял морозным утром по колено в снегу, радовался солнцу, смеялся, видя, как по вершинам сосен прыгает белка… Как она переносится, теряя высоту, пышно распуская хвост, как сжимается в упругий комок и вдруг цепляется за шершавый ствол, замирает, смотрит умными, черными глазками. Тогда все текло по-другому. Это был последний день январских каникул, и он знал, что завтра первый раз в наступившем году увидит Валеску. Хотя в то время ее звали не так. Она только созревала для эстрадной карьеры, но уже тогда Изгой понимал, что их ждет разное, пусть не имеющее общих точек, но значимое будущее. Насчет Валески не ошибся, а вот его… а вот его сломало на подступах к признанию. В этом он мог винить только себя. Изгой – это путь, который выбираешь сам.
Да, в то давнее утро все здесь было по-другому. Он только рождается как мечтатель, обнажал душу и нервы, и восторженность освещала дорогу. Старуха Несбыточность кряхтела где-то позади, безуспешно стараясь остановить молодой и резвый бег души. Казалось, он разукрашивал огромное, красочное полотно, наполнял глубиной и верой, сшивал грезы и надежды. Ему чудилось, что завтра, когда он решится открыть сердце, ответом станет прогулка по этим тропкам, и они с Валеской будут говорить, делиться чем-то важным, сокровенным, что втайне копили, хранили и берегли так долго. Но при этом и не будут слышать, не будут запоминать слов, без них понимая друг друга. И когда, нечаянно встречаясь взглядами, или соприкасаясь раскрасневшимися ладонями, они, такие чистые, искренние, с замиранием будут ждать рождения нежности.
Блуждая тогда в дивном январском лесу и пытаясь вымечтать ее у судьбы, он сбивался, уходил далеко. И каждый раз лес, его мудрый седовласый дух, без компаса и ориентиров выводил на дорогу, провожал добрым взглядом и снова ждал в гости.
…Теперь он бранил Изгоя и как горькую слизь, хотел выплюнуть его. С ненавистью буравил бесчисленными глазами-дуплами. Хлестал руками-ветками, выпячивал корни, ставил подножки, вонзался сухими колючками. Изгой шел по бурелому, словно по старому кладбищу с павшими крестами. Лес облегченно вздохнул, когда он наконец выбрался из чащи к Суравской дороге и посмотрел вдаль, где в пустом, разрушенном городе вместе с пожарами догорал еще один день.
Изгой смотрел на придорожное поле, на неубранный подсолнечник, на эти ссохшиеся, без толку растерявшие семя головки, на темное небо, на стаи черных птиц, и еще никогда тоска так не хватала пульсирующее сердце, еще ни разу душа, кувыркаясь, избегая раскаленные астероиды, сгустки отчаяния, так не стремилась улететь, укрыться от холодной реальности в прошлом, найти там спасение и тепло.
И если природа, если весь мир отвернулся от Изгоя, то хотя бы она – давняя, нереализованная, точнее отвергнутая, но как прежде объемная, затерявшаяся во времени любовь была рядом. Искренняя, безответная любовь похожа на душу умершего ребенка, который мог жить, мог радовать, но ему отказали. И как младенческая душа, чистая, с ясными, и потому пугающими глазами, такая любовь может появляться вновь и вновь, стучаться, мучая вопросом: «Почему? Почему не дано? Пустите, здесь холодно!» Изгой пускал эту светлую, затерянную частицу никому, кроме него, ненужного прошлого. Он, как раньше, дышал ей, страдал ей, умывался ей, очищался и обретал силы. Изгой вновь и вновь прожигал ее в душе, и ему верилось, что этим спасется. Этим ощущением он стал выживать, питаться, защищаться от всего жестокого и грубого. И неважно, что та первая смелость обернулась не прогулкой и нежностью, а холодом, непониманием, грустными минутами, когда казалось, что одиночество вырастает до размеров ледяной скалы в безбрежном и холодном океане. И на фоне этого одиночества-айсберга рождался он, художник, философ… хотя на самом деле рождался Изгой. Маленький человек, почти незаметная серая точка на фоне гигантской льдины. Он все эти годы смотрел на нее, думая, как растопить, как разрушить, а старуха Несбыточность молча заглядывала пустыми зрачками в душу.
Вот странность. Спроси любого – поведает без утайки любопытную, пережитую и казалось, давно утерянную в закоулках памяти историю ранней любви. Изгой и на страшном суде укрыл бы Валеску, запахнул, спрятал, боясь в этот последний миг выронить ее. Помимо воли это чувство стало для него всем. Нет, он встречал тысячи других, но каждый раз искал в них Валеску, и обманывался. Тем самым загонял себя в угол, обрекал на одиночество, на долгие минуты бесплодных иллюзий, тоски и разочарований. И не искал виноватых.
От одиноких мечтательных прогулок и до сегодняшнего, видимо, последнего дня, когда прежний мир умирал вместе с осенью, Изгой грелся у костра единственной и неразделенной любви, к которой приговорил себя добровольно и навсегда. Память о Валеске защищала его, хранила, наполняла душу огнем. И на самом деле вроде бы становилось теплее, словно Валеска дула на ладони, прижимая их к груди. Подчас казалось, что она здесь. Спустилась прозрачным облаком, на короткое время обретала плоть, и они, держась за руки, не произнося ни слова, стояли на окраине пригородного леса и смотрели вдаль. Смотрели туда, где Суравская дорога сходится с главной, и в направлении Лысых Гор сплошной, похожей на бикфордов шнур вереницей шумят, тянутся повозки на тракторной тяге, пыхтят разукрашенные иероглифами грузовики.
Очередной город, его родной город, взят, и оккупанты везут добро. Никто не ждал, что подобная жестокость еще возможна. Возможна, когда на востоке голод. И у России нет, окончательно нет будущего, возможности все обернуть вспять, убрать временщиков и выстоять. Страна, а вместе с ней и народ, тысячелетняя история, приняли судьбу мирового изгоя. Восток и Запад, на периферии которых Россия жила столько лет, проглотили ее. Пока идет первоначальная зачистка. Скоро порядки окрепнут. Неделя или меньше, оккупанты прощупают окружающий город лес, и неминуемо набредут на обжитую сторожку, бесшумно возьмут в клещи, выведут Изгоя и старика-Апостола, этого молчаливого и всегда грустного, случайно обретенного друга. Выведут их, голых и спокойных. Тогда всё и кончится. Изгой думал о неизбежности этого момента, и ждал его. Просыпался от случайного треска ветки в тишине ночи, подолгу смотрел в маленькое окошко, и мысленно приближал врагов, ждал их, просил развязки. Не было больше сил прятаться и ждать конца. Он ненавидел судьбу за то, что позволила спастись в лесу. Вот и теперь он будто специально выбрался сюда. Просил, чтобы с дороги заметили, чтобы сняли с плеча винтовку и прервали бег уставшей души.
Он смотрел на повозки, слышал крики, верещание на чужом языке, и сильнее сжимал кулак. Ему казалось, что он крепко сдавливает ладонь Валески, не желая отпускать. И тем сильнее убеждался, что видит ее, чувствует аромат духов, и они вместе поворачиваются и уходят в чащу. Лес вновь дышал холодом, стонал и ругался. Старый, многовековой лес, хранящий в древесных кольцах, в глухих тайниках память минувших времен, запах костров, помнящий рождение города-крепости, теперь источал дух пожара, гибели, тлена. Скоро, очень скоро и он падет под визг бензопил. Изгой жалел его, каждое деревце, и, не принимаемый, отвергаемый, все же страдал вместе с ним. Сердце подбиралось к горлу. Он посмотрел на пустую ладонь. Нет. Один, один в огромном и чужом мире. Никого рядом.
Тень Изгоя растаяла среди деревьев.
***
Он дышал нервно и часто, сердце билось сильнее при каждом шаге, боль отдавалась в висках. Изгой снова брел, переступая через павшие стволы и корявые сучья. Мгла стремительно опускалась на лес, наполняла его сумеречными тенями, призраками, стонами ночных птиц, и нужно было спешить, возвращаться в сторожку, иначе он мог проблуждать до утра, не найдя тропы к домику. Изгой знал, что сейчас избушка пуста, и будто слышал, как уныло скрипит форточка, пищат мыши, как отдается гул в печи, будто стонет умирающий домовой. Нет, возвращаться туда не хотелось. Немой старик, Изгой почему-то называл его Апостолом, как всегда, ушел к дороге, и вряд ли еще вернулся. Враг грабил истошно, жадно, с диким азартом переправлял из оккупированного города цистерны, тюки, плотно набитые мешки с одеждой и пищей. В этой спешке поклажа порой летела с повозок, падала в придорожные кюветы, но машины шли без остановок. Почти каждый день Апостол приносил что-то, помогавшее согреться, наполнить желудок, продлить жизнь еще на сутки. И сейчас старик, должно быть, дожидается ночи, чтобы незаметной тенью, как ворон, обследовать дорогу. Почему-то казалось, что сегодня он не вернется…
Изгой все больше чувствовал себя последним живым, плотским, дышащим среди угасающего мироздания. Кто-то огромный, немой и суровый все время наблюдал за ним, различал его среди деревьев, оценивая каждый шаг, каждую мысль, особенно радуясь неверным и черным, сумрачным метаниям то остывающего, то горящего разума. Этот кто-то ждал, что же будет делать лесной странник в своем одиночестве, как будет умирать посреди холодного, пугающего безмолвия. Там, куда он теперь приближался, Изгоя ждало что-то опасное, гибельное, и он знал об этом. Не было силы, способной повернуть его, остановить, спасти. Сосны устремили стволы к небу, словно копья тысяч древних солдат, и он углублялся, полз насекомым среди молчаливого и грозного войска. Казалось, в эту минуту и небо готовилось к схватке светлых и темных сил; небо, огромное и жуткое, исполосанное рубцами, как шрамами, отгорало последней зарей. Далекие черные тучи надвигались с севера, готовили заряды холода и снега для ночной битвы. Нельзя убежать, нельзя скрыться, можно только молча смотреть, как над головой в этой схватке сгорают планеты и звезды.
Изгой вышел к обрыву. Раньше он всегда избегал его, ощущая холод, смрад, гниение. Тот лес, который любил и жалел его, в далекие времена надежд и мечтаний никогда не подпускал к этому месту. Теперь же овраг манил глубиной и покоем пропасти. Изгой приближался, заглядывал в черноту с отчаяньем и страхом, и казалось, что это пасть леса. На дне лежит и плавно барахтается скользкий язык, затягивает зыбучим песком, донося запах осенней листвы, разложения. Изгой, как завороженный, делал все новый и новый шаг. И вот уже иголки, древесная труха и небольшие камни осыпаются с кручи, бесшумно летят вниз, в бесконечную, казалось, уходящую в самый центр земли пропасть.
Решение принято, нужно ни о чем не думать. Просто идти, подняв глаза к небу. Так легче. Это лучший финал для Изгоя: прийти незваным и уйти неоплаканным. Завтра наступит зима, и она накроет его там, внизу, белым одеялом, и овраг станет могилой – лучшей из возможных могил, самой глубокой и открытой, с отличным видом на вечность, на бесчисленные созвездия, планеты и астероиды.
Еще шаг. Слезы жгли глаза, застывали на щеках, туманили, слепили, рождали странные образы. И он внезапно разрезал пространство и время, видел, как плотные, огненно-красные протуберанцы, извиваясь, падают свыше, сияют над оврагом. Похожие на языки огня, они фонтанировали, поминутно меняя очертания, извивались, обращались спиралями, завязывались в узлы, кружились, опускались к земле, и затем вновь, будто искры, устремлялись к пульсирующему небу. Из этого свечения рождалась она. Вечернее платье, в котором Валеска выходила на сцену, горело звездами, луна становилась короной. Искры кружили, танцевали вокруг нее, но не жгли, не трогали нежной кожи. Он видел ее. Она тянула руки в атласных перчатках, и губы шептали: сделай шаг, пройди по воздуху, ты сможешь. Между мной и тобой нет пропасти. Просто поверь в это, иди без оглядки. Иди и не смотри под ноги, и мы будем вместе! Только не смотри вниз. Просто иди, просто верь!
Изгой дрожал, заслоняя лицо от света, но тянул ладонь, чувствуя тепло, улыбался и делал то, что она говорила. Он шел. Смело и твердо. И казалось, что он и правда ступает по лазурной лестнице, ведущей к мечте, к счастью, к избавлению от одиночества и смерти. Небо стало плотным, густым, обычным ночным небом, когда он падал в ложбину, кувыркался, стонал, бился о камни. Бесполезно расправлял руки, словно крылья. Трезвел от наваждения, цеплялся изрезанными ладонями за холодные и скользкие, похожие на змей корни, отчаянно барахтался, сучил ногами над темнотой пропасти. Что-то разбудило его. И это что-то заставляло биться за жизнь, напрягать мышцы, подтягиваться, на ощупь искать верные уступы. Он поминутно срывался, слизывал песок с губ, чувствовал его крупинки в горле, жмурился от разъедавшего глаза пота, и от этого только с большим остервенением выталкивал себя из оврага. И казалось, что она, побудившая его к роковому шагу, продолжала быть здесь, и теперь помогала, молилась и плакала. Ее песня неслась над пропастью, голос креп, наливался красками, тонами, образами. Да, она – но совсем другая, без вечернего платья, косметики, эстрадного шика, простая, теплая, бесконечно нежная и маленькая, готовая уместиться и на ладони, и в сердце, поднимала его.
Изгой выбрался, еле дыша и плача, упал без сил, ощущая лбом холодную землю. Он не увидел, как что-то огромное и яркое стремительно пронеслось мимо, к сизым тучам, к готовому разразиться снегом небу, и застыло там звездой. Это что-то улетело, оставив его, спасенного и изможденного, одного у края его пропасти.
***
Изодранный, грязный, с запутанными в волосах хвойными иголками, Изгой уходил от оврага, и ему чудилось, будто неподалеку бьют в колокол, размеренно, чуть слышно, словно зовут к панихиде. Может быть, в Лысых Горах, в разграбленной и опустевшей пригородной деревне какой-то сумасшедший забрался на церковную колокольню, и бил слабо, из последних сил, призывая небесные войска, архангелов и херувимов, спустится на землю и дать бой, ибо кроме них это уже никто не мог сделать. Но нет, деревня окутана мраком, в стылых домах не горят огни, и колокол с маленькой церквушки давно снят, и его скоро перельют на патроны. И все же звон блуждал среди деревьев. Ветер часто налетал порывами, словно за спиной, надрываясь, кашлял и умирал холодный овраг. Изгой уходил от него, вслушиваясь в дрожание неведомого колокола, который звал к новому, возможно, окончательному испытанию. Он шел, в испачканной и расстегнутой куртке, сжав в кулак ворот рубахи, а вместе с ним маленький нательный крест. Изгой смотрел под ноги, боясь появления призрака. Ему казалось, что битва еще не окончена, и черты милой Валески вновь подхватят демоны. Будут издеваться над ним с помощью образа самого дорогого, самого чудного и желанного человека. Вот она снова покажется среди деревьев, на этот раз придет валькирией, окруженной сонмищем болотных духов. Но теперь он не обманется, не пойдет за ней, твердо зная, что это не она. Это у темной стороны его памяти оставался последний шанс, и он чувствовал, как напрягаясь, пульсируя, воображение рождает новый нездоровый мираж. У его обид, угрызений, терзаний, иллюзий и претензий, у всей этой холодной громады была последняя возможность еще раз напустить марево, чтобы заставить его здесь и сейчас поставить точку. Утонуть в отчаянии, или разорваться в крике, разлететься на молекулы, атомы, не оставив и намека о себе. Мрак снова придет, снова облаченный в ее образ. Манящий и недоступный, как далекие заснеженные склоны. Как огонь небесных светил. Как этот колокол, что продолжал бить, но не подпускал к себе, не давал разгадать его тайну, природу и смысл.
В березняке Изгой замер. Стволы белели в сумерках, и казалось, что это свечи догорают в безлюдном храме. Колокольный звон стих, словно тот, кого он звал, добрался до места и переступил порог. Испытания закончатся здесь. Нет, они уже закончились. Ничего не будет. Всё, теперь точно всё. Изгой бесшумно рыдал, просил прощения, сам не зная у кого и за что, вернее, уже не находя сил разобраться, понять, в чем, как и когда он оказался неправ, где оступился и почему всю жизнь только маялся и страдал. Почему всё время он прожигал эмоции и чувства только внутри, в себе, почему закрылся в юности, и никто с тех пор не видел пожара. Никто не знал о пламени, пожиравшем его, никто не видел, как внутри, объятые огнем, падают балки и перекрытия, как рушатся своды и превращаются в уголь душа и сердце.
Он упал на колени.
Среди берез можно только молиться. Изгой не умел этого, поэтому лишь шептал. Ночь захватила лес, только белые стволы оставались неподвластными тьме, и горели, подобно светильникам. Казалось, они дышали, пели тихую и грустную песню, и там, под промерзшей землей, березы корнями, как ладонями, крепко брались друг за друга. Становились единым целым. Изгой чувствовал, как от них пахнет свечным воском. Вот-вот с неба спустятся ангелы, и начнется служба в одиноком и теплом храме, куда заглянул всего один прихожанин. Изгой шептал, шептал, стоя на коленях. Ветер стих, будто его выгнали за дверь. Изгой плакал, понимая, что идет служба. Ощущая, как первые снежинки ложатся на лицо, ресницы. Как легкий, пушистый снег покрывает листву, укутывает саваном бугорки муравейников, ложится белыми ладонями ему на вздрагивающие плечи. И вдруг мысли, еще мгновение такие взрывные, жгучие, остановились, словно упали и разбились на тысячи осколков. Теперь их некому и незачем собирать. Так пусть мысли, сомнения лежат здесь, разбросанные вокруг него. Изгой навсегда прощался с химерой. Оставлял страхи и боль. Он не переставал шептать. Снег окутал его…
…Изгой не сразу понял, что служба окончена. Не сразу встал и пошел. Ни одна часть души больше не возмущалась, все образы, тени прошлого разбегались, прятались, замирали по оврагам, болотам и буеракам. Он сумел пережить всё, что должен был, и готовился к развязке. Нет, он не стал другим. Он просто разбил грязное стекло и увидел, что мир выглядит иначе, и воздух, когда любишь, не бывает сперт.
…И вновь мысль о ней. Ведь где-то она… где-то же осталась. Валеска.
Жива или нет, спаслась от извергов, или погибла? Погибла… Изгой остановил шаг, повел бровью, но тут же продолжил идти. Не погибла. Нужно молиться о ней. Зная, как это важно теперь. Что в обезумевшем мире, где насилуют, жгут и грабят, нет ничего важнее, как молиться друг за друга. Это важно было и раньше, и не понимая глубины этой правды, мир дошел до черты, когда инстинкт и холодная воля, а иначе зверь, победили в человеке. Война началась с той секунды, когда любовь стала изгоем. Понимать что-либо уже поздно. Теперь любовь ушла. Ушла насовсем. Но куда? Может быть, вся она, как есть, во вселенской форме на прощанье укрылась в таинственном лесном храме, среди пахнущих ладаном и воском берез? Чтобы помолиться на дорогу за всех, кто ее оставил, и тоже уйти? Именно так. Она говорила Изгою: я здесь, просто молись. Со мной. За Валеску. Знай, не так просто всё сложилось, что вы встретились, но не сошлись. Не так просто ты не оставляешь мысли о ней даже в такую минуту. Но только перестань воображать глупости, как вы будете вместе. За всё это время ты ни разу не обратился ко мне, ты взывал к судьбе, а мы соперницы. Теперь ты знаешь, до чего она довела тебя. Судьба знала, что вы никогда не будете вместе, она тебе намекала, а иногда говорила прямо, но ты же не хотел слушать. Здесь, среди берез и тишины, ты понял всё. Нет больше миража, нет боли, нет разочарования. Ничего этого нет. Молись. Я – Любовь. Слышишь, молись! Я говорю тебе: представляй, как в отдалении друг от друга стучат ваши сердца. Валеска жива, верь в это, ее сердце бьется. Представляй, что твоя молитва – это птица, и она летит к ней. Летит сейчас, преодолевая огромные пространства, огибая все преграды, вспышки молний, раскаты грома, гнев демонов войны. Она доходит до Валески. Вы сейчас таинственно зависите друг от друга. И всегда были, но именно ты, не слушая меня, шел вспять. Теперь искреннее, постоянно и горячо молись, вспоминай ее. Не желай ее, желай ей. Я – любовь, это мой закон. Не желай ее, желай ей!
Изгой вышел к маленькому, скрытому в ельнике домику, посмотрел на побелевшую от снега крышу и улыбнулся. В груди почему-то кольнуло. Еле заметный огонек в окне показался родным, сказочным, манящим. Словно там, в избушке, его ждали все, кто был дорог. Люди разных лет, друзья и близкие, давно забытые, потерянные, с кем в далекие времена делился мыслями, от кого ждал утешения и доброго слова – все были там. Казалось, что в уютном домике уже давно накрыт стол, и хотя до нового года еще далеко, по особому случаю, связанному с концом мира, наряжена елка. Друзья шумят, обмениваются подарками, дурачатся, говоря о том, что на самом деле нет ничего лучше, как вот так, в этом дивном лесном ковчеге, погулять от души, а затем пропасть вместе. Не хватает лишь затерявшегося где-то Изгоя, и они его ждут. Изгой уверен, что среди радостных лиц, коробок с подарками и наполненных доверху бокалов где-то рядом с разноцветными елочными игрушками горят зеленые глаза. Сидя там, у пушистой елочки, не отрываясь, Валеска смотрит только на дверь. Она ждет, когда же он войдет, отряхнет снег и обрадуется балагану. И тут же забудет обо всем, различив блеск ее улыбающихся губ, завидев черный бархат волос, и конечно глаза, эти удивительные глаза, глубокие, способные растопить снега и призвать весну.
Он взялся за ручку, и замер на мгновение. Да, что-то оборвалось. Что-то оставлено им навсегда. Теперь он входит, оставляя за порогом Изгоя, бросает его, становясь другим. Переполненная сомнениями, мучимая жаждой и тоской судьба Изгоя уходила в морозную ночь, продолжая слоняться там, по краю пропасти, выть, впустую насилуя душу. Для Изгоя дверь захлопнется, для него не будет места у огонька. Нет больше Изгоя. Любовь, уходя из мира, исповедовала и крестила его, забирая прежнее имя. Теперь он мог выбрать другое, но предпочел остаться собой.
***
Он не услышал смеха, не застал старых друзей, сердце не вспыхнуло от огня знакомых глаз. Полумрак окутал единственную комнатку, и лишь горела, словно лампадка, керосиновая лампа. В печи потрескивали дрова. Апостол натопил от души, будто в последний раз, сам же сидел босой в белоснежно чистой рубахе, и чистил ружье. Водил шомполом, словном смычком, и казалось, что он играет на древнем ритуальном инструменте, зовет далекую стихию, энергию предков влиться в стволы, в затвор, в ударные механизмы, превратив ружье в магический посох, в совершеннейшее из орудий. На столе смешались жизнь, вера и война: хлеб и иконы, консервы и одеколон, дробь и сахар, оружейное масло и свечи. Здесь же Апостол причудливо расставил гильзы, словно фигуры для городков: в форме пулеметного гнезда, ракеты, часовых и пушки. Скрип двери не отвлек его, он даже не оглянулся на вошедшего. Лишь повел бровью, улыбнулся, и похожие на гусиные лапки морщинки появились в уголках глаз. Благодать исходили от него, словно старик, а не печь, дышал теплом. Казалось, что Апостол тайным взором проследил путь лесного странника, его кризис, попытки оборвать жизнь, был рядом в минуты духовного переворота, покаяния и крещения. Видимо, он знал, что будет дальше. Потому тихо радовался, продолжая неспешно двигать шомполом. Эта гармония, молчание и полумрак не сочетались с оружием, с блеском ствола, с войной. Как не сочетались с ней любовь и святость. Как не сочеталось с войной что-либо вообще.
Пахло березовыми вениками, хвоей и одеколоном. Особенно одеколоном. Сладкий аромат лаванды шептал о весне, ее нежных почках, лепестках и соцветиях. О солнце, первой зелени, о снеге, что дотаивал в буераках. О вечерней прохладе и чудесных прогулках, когда так хочется верить, любить и быть вдвоем. Зачем Апостол разлил одеколон? Или не просто разлил? Благоухание тянуло тонкими лианами к себе, в темный угол, где на подпорках стояла панцирная кровать.
Постель не пустовала.
Укутанная в тряпье и ватники, на грани сна и бреда лежала Валеска. Апостол принес ее, забрал с дороги. Изверги насиловали ее, глумились, брали за горло, словно животное, оставляя на нежной шее красные следы, по очереди прикладывались к ней, хлестали по лицу, таскали за собой и затем обессиленную спихнули в придорожный кювет. Старик подобрал Валеску, чувствуя, как еле стучит затухающее сердце, как борется за жизнь душа, как Изгой и его молитва держат ее над краем пропасти. Бросив еду, одежду и прочий хлам, который собирал весь вечер, Апостол из последних сил взвалил обмякшее тельце, с трудом донес до ельника и укрыл в сторожке. Затопил печь, растер Валеску одеколоном и стал готовить оружие.
Тот, кто был Изгоем, стоял на коленях перед кроватью и плакал. Верил и не верил. Не знал, кого из соперниц – Судьбу или Любовь, стоит благодарить теперь. Совпадение пугало своим откровением, глубиной и мистикой. Не оставалось сомнений, что мир управляем и всё в нем заранее предрешено. В руки человека доверено лишь одно: спасение, либо разрушение своей души. Только здесь сохранялась личная воля. И от нее зависело, какой сценарий для отдельной судьбы и всего мира выберут на небесах.
Валеска была маленькая, как куколка. Он тянул к ней ладонь, гладил волосы, трогал чуть вздернутый носик, брови, скулы. Они были такими знакомыми, родными, и он не держал слез, они падали на кровоподтеки, ссадины, алые рубцы. Хотелось вскочить, выхватить у старика ружье, бежать по бурелому к дороге, затем к городу, убивая каждого на пути. Изверги должны ответить. Впрочем… ответят. Они еще не знают, что на исходе мира ждет могильщиков вроде них.
Он медленно припал к рассеченным губкам, осторожно касался их, целовал. Уловив дыхание, он снова и снова вдыхал в себя ее воздух, наполнял грудь теплом, светом, мириадами мотыльков, которые порхали внутри него, превращаясь в частички огня. Валеска дрожала, но не приходила в себя, лишь слезы заблестели на ресницах. Он смахивал их на ладонь, смотрел, как они блестят, словно хрусталики, в свете керосиновой лампы.
Ласка сменялась бессилием, нежность вплеталась в боль.
Не справляясь с душой, которая парила, словно воздушный змей в штормовом небе, он поминутно выбегал на улицу, дышал морозным воздухом, ловил губами снег, снимал с покатой крыши белые пригоршни и растирал лицо. Стоял лишь мгновение, затем вновь врывался в дом, и не глядя на старика, который уже набивал патронташ, бросался к Валеске, вновь целовал ее, шептал что-то на ушко, брал в ладонь холодные пальцы, поминутно поправлял изорванные бушлаты, чтобы ей было теплей. В темноте лицо Валески было не различить, но казалось, что щеки слегка зарумянились, а слезы, пролитые над ней, постепенно заживляли рубцы и ссадины. Она больше не стонала и глубоко спала, а Изгой, вернее тот, кто лишь недавно был им, все также стоял на коленях у кровати. Думал о том, что будет смотреть на нее вечность.
У этой ночи не должно быть конца. Ему хотелось остановить, удержать время. Хотелось, чтобы на стене вмиг перестали стучать ходики. И они вдруг замерли, словно в эту ночь, трагичную и праздничную одновременно, всё подчинялось его желаниям. Завтра она проснется, привстанет, обнимет колени и посмотрит на него. Ничему не удивится, и улыбка разорвет кошмар ее прошлого. Это будет утром. Их ждало первое общее на двоих утро.
Сейчас он с ней, он рядом. Здесь ей тепло. Ему тоже. Он на секунду представил себя Изгоем, лежащим в снегу на дне оврага, и содрогнулся. Потом долго прогонял сон, стараясь сберечь каждую минуту. Боялся, что если уснет, она исчезнет. Он тер глаза, бил себя по щекам, но голова бессильно опускалась к подушке, к ее разбросанным, пахнущим лавандой и весной волосам. Реальность меняла очертания, и комната таяла перед глазами.
Он видел, как Валеска шла с ним за руку. Распушив хвост, белка перепрыгивала с ветки на ветку. Им обоим было шестнадцать. Они гуляли по весеннему лесу – доброму, приветливому и молчаливому, как старик-Апостол.
***
Осень в этих краях была черной. А может, Валеске просто так казалось. Холодным вечером она стояла у окна в отеле. Ее номер был на последнем этаже. Дождь нудно стучал, ветер гнал листву, и чудилось, будто вдалеке кто-то утомленно читает псалтырь. Дождинки скатывались по стеклу, и мир окончательно уходил в сумрак, меркли и угасали его последние лучи. Валеска смотрела на огромное и бесстрастное небо, опускала глаза и видела, как в искусственном озере отражаются деревья.
Валеска улетела из родного города за два дня до вторжения, ее спасли европейские гастроли. Теперь она думала, можно ли считать давящее одиночество, холод и нестерпимую боль спасением.
Сегодня был ее последний концерт. Последний, потому что она отказалась быть собой. Не стала петь на английском и французском. Впервые ей было все равно, как отреагирует публика, как примет зал. Лица сливались перед глазами, и Валеска пела. Неведомая сила влекла ее за собой, заряжала, и она источала краски в бездушный мир. Всё такая же маленькая, утонченная, аристократичная, Валеска шокировала зрителей. Она срывала оковы, небо и солнце пели ее голосом, каждый звук превращался в мириады вольных птиц. Зал бледнел, пораженный и испуганный этой полнотой и решительностью, его страшила мелодичность и власть незнакомых слов. Многим хотелось закрыться, отвести глаза, но Валеска держала зал в ладонях. Впервые западный зритель подстраивался под нее. Годом раньше этот подход приняли бы, вернее, постарались понять, но теперь… «А никакого теперь!» – как будто отвечала Валеска. Звуки баяна, скрипки, гитары стали волнами, они подхватили ее. Ребята из коллектива, ее творческая семья, с которыми она не раз объехала мир, впервые играли с закрытыми глазами, словно стояли плечом к плечу на острове, который с каждым мгновением уходит под воду. Она пела, зная, что навеки прощается с карьерой, со своим именем, оставляя сценический образ, нежную куколку-Валеску, прошлому. Она не хотела будущего, которое ей швыряли под ноги, за которым заставляли ползти на коленях.
Потом была тишина. Зрители молча разбредались, унося с собой цветы. Затем какой-то разговор, холодный и убедительный, но она не слушала. Лишь разобрала несколько фраз. Что она перешла грань. Что ей, в отличие от многих, был дарован шанс. Что она не понимает, что вообще происходит в мире, кто она и откуда. Что не в ее положении устраивать подобное, что дело пахнет политикой, а в бизнесе это никому не нужно. Что спасение для нее заключалось в самом простом: в благоразумии. Она свободно владела языками, и ей позволили бы остаться, работать здесь, только с одним условием: забыть прошлое. Молча стыдиться его. Никто бы ей ни о чем не напоминал, если бы она сама не забывала, что уроженка общепризнанной страны зла. Что гордиться ей нечем. Она – часть европейской культуры, и это главное, что у нее есть. Что теперь необходимо…
Она заперлась в отеле. Слышала, как стучат, требуя открыть немедленно. Как уходят, заверяя, что отныне она никто и за ней придут с полицией. Когда голоса стихли, она тонкими пальчиками схватилась за подоконник, старалась заплакать, но слез не нашлось, будто жестокий мир иссушил ее. Дома остались самые близкие, родные. Дома осталась мама. Судя по всему… судя по этим новостям, чудовищным фотографиям… Судя по… Она закрыла лицо ладонями.
Ей предложили остаться в чудовищном мире, отобрав и растоптав всё, что было важно и дорого. Истреблению и зверству они нашли «рациональное объяснение». Тупыми ножницами ей подрезали крылья, требуя, чтобы она оставалась жить и училась порхать в новых условиях.
Сильная и смелая, она держалась. Душа томилась в плену, но почему-то верилось, что кто-то придет. Придет вот-вот, и заберет отсюда. Запертая на ключ дверь распахнется сама. Кто-то знакомый, но забытый, ворвется в комнату с потоком света и протянет руку. Она протянет свою. Они уйдут вместе. Почему-то была уверенность, что это лес, очень дремучий и надежный. Она видела, как березы выступают из тьмы, вдыхала запах воска, хвои и лаванды. Она не различала лица того, кто пришел за ней, но это был родной и желанный человек. Через минуту она увидит его. Обрадуется, узнав.
За дверью кричали, ломая замок. Бесконечно одинокая и маленькая, она растворила окно, вдохнула сырой воздух. Она знала, что крылья с ней, что она летит, и потоки воздуха, бьющие в лицо, уносят ее не к мокрому асфальту, темной озерной воде и голым деревьям, а вместе с чистыми облаками, звездами и птицами в далекий лесной храм.
***
Выстрел разбудил его. Исчезла весна, пропал лес, убежала белка, растаяла юная Валеска. Старик, перезаряжая, поминутно стрелял в темноту. Он стоял босой у разбитого окна и, не чувствуя боли, ступал по осколкам. Керосиновая лампа опрокинулась со стола, язычки пламени бежали по полу, поднимались по ножкам стульев, хватались за выцветший настенный ковер. С улицы призывно кричали, и всё новые пули впивались в дом, вырывая, словно плоть, древесные куски.
Он посмотрел на Валеску. Даже теперь, в дыме и ружейном грохоте, она не очнулась. Но почему всё произошло так? Почему именно теперь? Почему не наступило хотя бы одно утро? Чтобы дождаться, когда она придет в себя, чтобы побыть вместе, и тогда хотя бы на миг…
Старик толкнул его в плечо, глазами приказывая уходить. Избушка стремительно занималась огнем, на столе уже взрывались бутылки, сгорали иконы. Он укутал Валеску, словно ребенка, и, прижимая к груди, выбежал из сторожки. Слышал, как необычно близко друг к другу и будто одно, стучат их сердца. Пули догоняли их, с визгом впивались в стволы, сбивая снег с веток. Апостол поминутно отставал, и, прячась за деревьями, вгонял очередной патрон, целился и стрелял в наседающую тьму.
Им не уйти. По свежему следу их нашли, по нему же и загонят в новую ловушку. Он крепче и крепче прижимал Валеску. Единственную, случайно обретенную, такую воздушную и хрупкую. Ему не нужно было знать, что девушку он впервые увидел этой ночью. Что никогда раньше не признавался ей в любви и не из-за нее превратил себя в Изгоя. Ее, несчастную, случайную, только отдаленно похожую, он принял за Валеску. Кто же была она, сжавшаяся в комочек и угасающая на его руках, как на самом деле звучало ее имя, в этот час не сказал бы никто. Она чудом держалась на грани жизни и смерти; беззащитная, подхватываемая незнакомым и сильным потоком нежности, она стремилась к свету. Валеска, которую он любил и ждал, в этот миг распахнула окно в далеком отеле и, разрезая простор, устремлялась в лесной храм. Слышала и догоняла знакомый голос. Его голос.
В темноте появились белесоватые стволы, вновь зазвучал колокол, и будто молились певчие. Теперь он бежал, зная, что если успеет, то березы сойдутся, громадные двери захлопнутся, отделив их от погибающего мира. Времена, эпохи, судьбы, расстояния, стихии, снега и ветры сходились в одном направлении, устремлялись |