Почему-то ни кто не приходил. Ни кто. Хотя вызвали врача. Температура давно упала, но зато появилась странная слабость, и запахи. Они чувствовались везде, от этого тошнило, кружилась голова. Ингрид лежала на чистой белой постели худая, желтая, с темными кругами под глазами, и лихорадочным блеском в глазах. «Что это? Что?». Иногда ей казалось, или это было на самом деле, что в комнату заглянула косматая голова отца, потом быстро провалилась за дверь, потом вошла мама, она приоткрыла форточку, погладила ей лоб, что-то спросила, потом принесла горячего чаю с молоком. «Как странно они двигаются… урывками. И над чашкой с чаем, дымка пара поднимается вверх урывками, или это мне только кажется?...» А на потолке – трещина, неумело замазанная алебастром, на противоположной стене – коврик с оленями, и по краям коврика – завязанные кисточки бахромы. Их можно сосчитать, но в глазах – туман, и все сливается, и лицо мамы уже расплывчатое. Но тут затренькал звонок, слышно было, как открывают, рядом зашуршало, запахло больницей, и бодрый голос сказал:
- Ну что тут у нас?
Потом холодные руки стали трогать, приказали сесть, поднять сорочку. Дальше как всегда… «Дышите, не дышите…», Ингрид даже попыталась засмеяться, вспомнив «Мышите, не мышите…», но смех получился какой-то лающий, и она закашлялась. А доктор попросил открыть рот, и повернуться к свету, засунул ложку… «А-а-а…»,
- Все ясно…ложитесь.
Ингрид откинулась на подушку, надвинула одеяло до подбородка, вздохнула как-то обреченно и тут тихо:
- Вы знаете…вы похожи на Татьяну Самойлову.
Она удивленно, на доктора, и только сейчас замечает его глаза, молодые, и худое лицо с нелепой стрижкой. Как, опять? Опять Татьяна Самойлова? Но она мне не нравится! И я не хочу быть похожей на нее! Но доктор уже что-то пишет, сидя на стуле, за письменным столом, потом оглядывается на нее и опять что-то пишет.
- Немедленно в больницу…. воспаление легких…. Ох, да вы что?… А если не в больницу, а дома? А?… Ни в коем случае! Даже и не думайте!… - голоса в коридоре встревоженные, мамин всхлипывающий, хриплый – папин и молодой, доктора. А Ингрид все равно. Это странное состояние, когда нападает апатия, апатия на жизнь и уже ничего не хочется, ни есть, ни спать, ни читать, а просто лежать, уставившись в одну точку, на стене или на потолке. Потом тяжкий вздох, глаза закрываются, и проваливаешься в пустоту. Там темень и нет снов. Никаких. Абсолютно. Только темная пустота. И мысли о смерти, они не пугают, а как бы подводят…туда, к краю, только руки раскинь и прыгай. Вот оно…это самое…и почему-то не жалко ни отца, ни маму, а просто в душе какая-то усталость…
Собирались в больницу сумбурно, спешно. Ингрид с лихорадочным блеском в глазах, сидела в халате на стуле, вытянув ноги, и уронив тонкие руки на колени. Она смотрела на то, что творилось вокруг нее, мама бегала, собирая ее, отец нервно разговаривал по телефону, в комнате гудел телевизор, а ей со стороны все казалось, что это не с ней происходит, а она смотрит какой-то фильм, с чужими людьми и чужой жизнью.
- Ингрид, вставай! Уже выходим…
Она медленно подняла голову, вернулась из фильма. «Ах, это мне…но как не хочется вставать, идти куда-то…оставьте меня, оставьте в покое…»
- Она уже нас не слышит… Ингрид, доченька, вставай же, поедем сейчас…
- Куда едем?… Куда? Мама держи меня, у меня кружится голова…
В машине она сидела, запрокинув голову, и смотрела на проплывающие деревья, и сквозь них проглядывающее небо, и бежало за ними, продирающееся сквозь деревья солнце. И кружилась голова, и не хотелось, чтобы машина останавливалась….
- Да кто же скажет тебе правду, кто? Запомни, правду говорить не всегда во благо, иногда она не нужна. Совсем. Легче солгать, чем правду…, - старшая сестра, Айжан гладит Ингрид по спине, - Да пойми ты, дурочка, что нельзя быть такой прямолинейной. Нельзя…
А Ингрид не хочется ее слушать, она смотрит рассеянно и как-будто, какой-то голос твердит ей «Ингрид, Ингрид, почему-же тебе так грустно? И почему тебе хочется плакать? Ведь ничего еще не случилось. Ведь ничего же еще не было. Ни любви, ни страданий, а ты грустишь, как будто жизнь уже кончилась, прошла, и ты сидишь как старуха, которой уже все равно, и которой уже ничего не нужно, а только нужно, чтобы ее оставили в покое. Ну что же ты?». И действительно, никуда не тянет, ни в кино, ни с подружками в ночной клуб (мама раньше и слышать не хотела о ночном клубе, но после ее болезни рада была бы, если бы она куда-нибудь пошла), «Пойди проветрись, Ингрид, пойди сходи с Алкой…ну что, дома то киснуть? Сходить в кинотеатр «Октябрь». Но на улице холодно, и что я вам?…собаку не выгоняют на улицу в такой холод, а вы? Мама опять обиделась, заворчала:
- Да при чем тут собака, то?
- Ах, оставьте меня в покое…может быть я, хочу умереть. Имею я право умереть, или нет?
- Ну вот, теперь она умирать собралась…слова ей не скажи! Замуж пора,…а то умру, ишь выдумала, - умру. Ты мне такие разговоры брось...
В Алма-Ате зима. За окном идет снег. Когда снег, тогда тишина, все затихает, замирает. Лишь бы не трогали этой красоты, не примяли, не затоптали, не разъелозили машинами, сапогами, лопатами. А пока нет никого, все тихо. Красиво. Ингрид лицо придвинула к окну, потрогала ладонью стекло. Когда идет снег, нет морозов. И зимы стали теплее, не то, что раньше. Вот и сейчас окно мокрое, запотевшее, а раньше в ее детстве оно было замерзшим, покрытым узорами. В ее детстве зимы были не просто холодными, они для нее тогда были арктическими. Она вспомнила заиндевевшие окна в автобусах, а в них маленькие кругляши, протертые варежкой, через которые можно смотреть на улицу, чтобы не прозевать свою остановку, пар изо рта у прохожих, теплые шапки-ушанки, и тетки в мохнатых шубах и вязаных платках. Сверху шуб, грязные белые халаты, а поверх халата, клеенчатый фартук. Эти тетки продавали пирожки у перехода на улице Пушкина, возле автовокзала и всегда зычно кричали: «Пирожки…, Горячие пирожки…, С рисом, с картошкой, с повидлом…». Пирожки были чуть теплые, а иногда, если покупались вечером то и холодные, как маленький ледыш с начинкой внутри. И казалось, что зима никогда не кончится. И весь мир от этого представлялся холодным. Да, весь мир. Но особенно…Москва. Почему Москва? Ну почему же именно Москва? Но тогда, в детском воспоминании Ингрид помнила Москву именно такой – неприветливой, холодной, промозглой.
Она приехала в Москву с мамой. Этот город поразил ее сразу, с вокзала. Москва была огромной и злой. Злой на приезжих, а их тогда было море, и на «лимиту». И эти… вечно спешащие, москвичи. Целая толпа, - нескончаемая. А Ингрид с мамой, конечно же, в этой толпе. На ней длинное пальто с цигейковым воротником, на голове малахай.
- Ингрид, в Москве – холодно…очень. А малахай – там, в самый раз. Да кто там будет смеяться? Кому ты нужна? Лишь бы было тепло.
Мама как всегда права. Как всегда. Вот только имя…Ингрид. Жаксылыкова Ингрид. Видите ли, мама любила актрису – Ингрид Бергман, и вот, пожалуйста, - разрешите представиться – Ингрид…. А вас, извините как? Ганс и Франц….Вы шутите? Нет шутишь ты …
В Москву мы приехали за покупками, как все в бывшем Союзе. В Алма-Ате, в магазинах было «хоть шаром покати…», пусто и голо. А если и выкидывали что-то, то очередь была не просто длинная, она змеилась от начала магазина и вниз на два квартала. Драки в этих очередях были страшные, разбивались витрины, вызывалась милиция, но что же делать… ведь все хотели одеваться, модно, современно. И поэтому стояли в этих очередях до последнего. Разбиралось все. Если обувь, то все размеры. Ничего, потом перепродам, с наваром. Конечно, из-под полы можно было купить, но за бешеные деньги. И поэтому люди брали все. «В одни руки – одну пару», это указание администрации магазина. Досталась пара туфелек, но «золушкин размер», или «богатырский» сорок третий. Перепродашь, о-о-о всего то и делов,… Поэтому и ехали в Москву, с большими деньгами, чтобы сразу всего набрать. И на свой размер, и еще родителям, подругам, шефу на работе. Хотя шефу можно простой сувенирчик, вымпел там, или ручку с надписью «Москва – Олимпиада – 80», или набор открыток: «Золотое кольцо России».
Я с мамой стояла в огромной очереди, в огромном магазине, за мылом. Впереди были армяне, а может быть грузины, вьетнамцы, цыгане, и еще много разных… Мыло брали коробками. Мы тоже взяли…две. Потом мясной магазин. Москвичи не берут баранину, «Ой, мы не едим баранину, она же так пахнет». А мы едим, баранину. Поэтому берем, много, и еще колбасу, копченую, а в гастрономии – конфеты, шоколадные. В другом магазине – пасту зубную, болгарскую, встаем в очередь за туфлями мужскими, «Цебо» чехословацкими, остается только маленький размер, а у папы – сорокчетвертый. Все равно берем. В женском отделе, мама хватает два шерстяных костюма, с примесью лавсана, германские. На эскалаторе поднимаемся на один этаж выше. «Что это?». Огромная очередь…за золотом. В очереди много армян, а может быть грузин, цыган, вьетнамцев. Мы тоже встали, но очередь длинная, а время позднее, скоро закончится рабочий день. «Ма…, а может хватит? А? Я хочу есть! Пошли, а? Ну, пошли?». Время заканчивается. Нагруженные «под завязку» едем на Казанский, чтобы оставить сумки в камере хранения.
Ночевать поехали к бабе Ане. Она москвичка. Очень старенькая. «Ну ты же помнишь… дядю Мухтара… Из Москвы, приезжал к нам, привозил книги… Ну ты что? В тюбетейке… Да, да! Старый, совсем старый. Вспомнила? Да, чай еще пил без молока… Он же тогда адрес дал, свой московский, у него жена русская, баба Аня. Мы ведь яблоки ей везем».
Открыла дверь молодая огромная женщина, с обесцвеченными волосами. Долго спрашивала – кто мы, откуда, зачем и почему? Потом, пройдя по коридору, постучала в обшарпанную дверь. Эта дверь так не смотрелась здесь, на общем фоне, обойно-линолеумном. Дверь была обита дерматином, когда-то коричневым, блестящим. Теперь дерматин не блестел, был вытерт, а у ручки и замка порван, из прорехи высовывался грязный ватин, и видно было, что замок меняли. Неоднократно…
Обшарпанная дверь открылась, за ней в ярком свете стояла маленькая старушка, в очках. «Из Алма-Ата? – сказала она, не склоняя мой город, мне это понравилось, - Проходите…, чего в дверях стоять,… проходите, пожалуйста…» Я удивлена. Оказывается это коммуналка. Квартира на двоих хозяев. Кухня, ванная, туалет, коридор – общие, комнаты разные, большая с балконом – у бабы Ани, маленькая у Светки, огромной женщины, открывшей нам дверь. У Светки есть муж – Анатолий, который работает парикмахером, смежным. Это все нам рассказывает баба Аня, и еще говорит, что не вернулся из Казахстана дядя Мухтар.
-Как уехал к себе на Родину, так и вестей нет, живой или нет…
«Конечно живой», говорит моя мама. Обе они сидят, пригорюнившись и покачивая головой. Баба Аня ей что-то рассказывает. Потом баба Аня поставила чайник прямо в комнате, на плитку. «Но ведь здесь же есть кухня!».
-Да что ты? – цыкнула на меня мама. – Светка же ей житья не дает. Кабан, настоящий кабан! И муж такой же! Баба Аня говорит, что они ее совсем замучили. А помочь некому, у нее ведь никого нет. Никого! И еще дядя Мухтар пропал…
Оказывается, Светка с мужем не дает пользоваться бабе Ане газом, и много еще чего не дает делать. Например, стирать, принимать ванну. «Только когда они уходят на работу… тогда она выходит, не дай аллах такого… Ужас, ужас, какие нехорошие люди… Но ты не лезь, ничего им не говори, я сама со Светкой поговорю». Я смотрю на маму, потом произношу - «Она тварь». Это о Светке.
Баба Аня сидела на стареньком диванчике, покрытом выцветшим пледом, держа в руках яблоко, такое огромное в этих ее маленьких, сухих ручонках. Это был наш, алма-атинский апорт.
-Да что же вы? Зачем? Они же такие дорогие… Правда! Я ведь видела на рынке… когда ходила за свеклой. Там и яблоки продают… Но это же так дорого? А? Ну что же вы… Зачем? Зачем? Потратились, наверное?
Она сидела такая жалкая, маленькая, сгорбленная в этой светлой комнате. А на столе лежали яблоки. Слишком большие и яркие. Они были здесь чужие, как ананасы или кокосы в хижине бедняка. Я отвернулась, глаза наполнились слезами, глухо сказала:
-Я на кухню!
Пошла на кухню я за ножиком, чтобы нарезать ей, бабе Ане это яблоко, на мелкие кусочки, чтобы они, эти кусочки, уже не удивляли ее своим размером, как удивило яблоко.
На кухне стояла Светка, прислонившись к подоконнику и сложив на груди руки, крест на крест. Смотрела на меня она недовольно, зло.
Мне захотелось ударить ее, толкнуть в толстый, колыхающийся живот, чтобы она упала навзничь, засучила в воздухе своими толстыми ногами, закрывая лицо руками и крича: «Я не тварь…. Я не тварь…». Но я просто сказала:
-Вас, кажется, зовут Светлана?... Вы не знаете? Мм… Как доехать к Ленину в Мавзолей….
-Чево?
Тварь не поняла, или не захотела понять. Она же стояла здесь, чтобы защитить свое добро, свой холодильник, газплиту, умывальник, тарелки, ложки, вилки, ножи. «А то не дай бог попользуются…» А я просто взяла ножик, потрогала его лезвие, замурлыкала какую-то мелодию и пошла к бабе Ане в комнату. Тварь раззявила свою пасть, но ничего не сказала, наверное подумала: «Еще ножом пырнет! Вон как у этой девчонки глаза полыхнули, бандитка настоящая… того и гляди пырнет!»
А в комнате у бабы Ани было тепло. Я порезала яблоко, оно лежало на столе в блюдце с выщербленными краями, в глубоких железных тарелках (такие бывают в пионерском лагере) был налит борщ, горкой насыпаны конфеты, смеялась в лицо нарезанная на кусочки колбаса, лежала лепешка, и чайник весело попыхивал на плите.
Мама поговорила со Светкой. Пришла притихшая, с опущенными плечами.
-Она не тварь, - сказала мама, - она хуже! Представляешь, сказала, что если мы не уедем, то она напишет заявление в милицию, будто мы ей угрожали, ножом пугали. Ну, зачем ты взяла ее нож? У нее в милиции кто-то работает, кажется, брат. Иди и положи нож на место…»
Потом мы легли спать, на полу, на матраце. Баба Аня дала нам покрывало, а подушками были мой малахай и мамина кофта. Плитку выключили, тянуло сквозняком от балконной двери. В комнате пахло кислым борщом и еще нежно и тонко яблоками. Светка с мужем все шевелились, что-то мыли, протирали, громко спускали воду в туалете, хлопали дверью своей комнаты. А у нас была тишина. Я смотрела в темный потолок и мне хотелось назад в Алма-Ату. Потом я заснула.
Утром меня разбудили вороны за окном. Каркали они зло, неприятно. Казалось, что они были недовольны этой промозглой московской зимой.
В квартире было тихо, Светки с мужем не было слышно, скорее всего, они ушли на работу, он в свою парикмахерскую обесцвечивать и делать «химию» москвичкам, а Светка на свой хлебобулочный комбинат. На дверях кухни висел замок, ванна была заперта на ключ, только туалет любезно открывался. «Ужасно! Почему они такие тупые?» Мне опять захотелось пнуть Светку, но ее не было и я просто пнула туалетную дверь.
Баба Аня провожая нас, плакала, мама тоже. Она утирала бабе Ане слезы на щеках и что-то тихо говорила. Потом мы уехали. Сначала на Казанский, за оставленным багажом, потом на такси до Домодедова.
Пассажир, которого подсадили по пути, кажется азербайджанец, сказал, что ему нужно в аэропорт, который называется «До Мамедова».
-Мнэ на самолёт нада узпэд, до Бакы, лыш бы нэ задэржали…
А наш самолет не задержали, и поэтому мы улетели вовремя. В такую милую, родную Алма-Ату. И только сидя в кресле на высоте семи тысяч метров, и услышав по радио неспешные переливы домбры, у меня защемило сердце и захотелось домой на улицу Пушкина, угол Маметовой, в район, который называется «Новый Свет» и по которому можно гулять вечером и слушать из студии звукозаписи модного Демиса Руссоса или Джо Дассена, покупать на Зеленом базаре самодельные конфеты - петушки или кисловатую пастилу.
Сейчас мне столько лет, но вкус пастилы, яблочной, до сих пор у меня во рту, этот вкус мне не забыть никогда. И девчонки, которые кричат за окном:
-Ингрид!... Пошли в парк Горького продавать календарики, а потом в Луна-парк…
Я хочу вернуться назад в свое детство, пройтись по любимым улицам, пробежать, пригибаясь от ветвей вишни по Красина, потом на Ильича, до маленькой белой мечети, дальше нырнуть во двор, через него, под лай собак-звонков и дальше до парка…
Девчонки….! Где вы?...
|