Сказка лета сорок первого
Ночью в дверь купе вежливо, но настойчиво постучали. Я приподнялся в полусне, повернул защелку и опять лег. Дверь отъехала, и сквозь смеженные веки я увидел, как через порог шагнули один за другим три очень похожих, как близнецы, невысоких, коренастых и бородатых старичка. Даже одеты они были одинаково: в черные каракулевые папахи, в коричневые пиджаки и брюки, заправленные в новенькие хромовые сапоги. А борода-то, борода! Она обрамляла их морщинистые, гладко выбритые, загорелые лица по самому краю — ну чисто гномовская бородка. Да и сами они очень уж походили на добрых и веселых гномов из сказки о Белоснежке.
Для своего, в общем-то, пожилого, возраста они были очень бойкими. Быстро спрятали чемоданы, дружно взгромоздили в нишу наверху какой-то продолговатый и плоский пакет, сделав все это быстро и бесшумно. Затем они почти одновременно раскатали на полках матрасы, покрыли их простынями и уселись рядышком напротив меня – отдыхали. Минуты две молча посидели и, не сговариваясь, одновременно отшпилили булавки на верхних карманах пиджаков, извлекли оттуда за цепочки часы-луковицы, щелкнули крышками, посмотрели время, вздохнули и также безмолвно спрятали все обратно.
Вагон качнулся, поезд тронулся, и меня опять убаюкал мерный перестук колес. Я не слышал, когда они легли. И снилась мне сказочная белокурая девочка, которую хотела сгубить злая мачеха отравленным яблоком. А я был принцем и поцелуем разбудил Белоснежку в хрустальном гробу, куда положили ее маленькие друзья — лесные человечки.
Утром, просыпаясь, еще не открывая глаз, я вспомнил ночное вторжение, и даже смешно стало: пригрезится же такое! Обыкновенных туркменских чабанов принял за гномов. Приподнялся в постели, смотрю: все трое моих соседей сидят напротив, будто и не ложились. Примостились, подогнув под себя скрещенные ноги в розовых носках, и пью себе дымящийся чай из пиал, наливая из трех одинаковых чайников. Лица лоснятся от пота, довольные, глаза добрые. И так же похожи на гномов, как и ночью. Что за наваждение?
Поздоровался с ними, старики улыбнулись, приложили правые руки к сердцу, чуть наклонили головы и ответили дружно:
— Салом, добрый человек! Садись чай пить. Долго спишь, бодрости нет.
Мы пили зеленый чай, с интересом, исподволь присматриваясь друг к другу. И тут я не удержался, рассказал им о своем сне и, шутя, спросил:
— А вы куда свою Белоснежку подевали? И еще четырех братцев?
И сразу пожалел, что задал такой глупый вопрос старым людям, которые эту сказку могли и не знать. Они удивленно уставились на меня, потом переглянулись. Лица их потемнели и как будто вытянулись. Старики отставили жалобно звякнувшие пиалы с недопитым чаем, вытерли полотенцами пот со лба. Похоже, они не на шутку расстроились: сидели как потерянные, закрыв глаза, и мерно раскачивались на скрещенных ногах, опираясь руками о колени, и вроде отпевали мысленно кого-то.
— Нету Белоснежка. В лес остался. Фашист убил, — хрипло выдавил, наконец, один из них.
Я решительно ничего не понимал: думал, они рассердились на меня, а тут вообще что-то невообразимое произошло. Игра в сказку принята всерьез – будто и вправду со мной ехали не чабаны, а самые настоящие гномы. Мистика какая-то!
На моем лице, видно, было написано такое недоумение, что один из стариков ловко вскочил на ноги, вспрыгнул на верхнюю полку, вытащил из ниши тяжелый плоский пакет, подал свои товарищам, те бережно приняли его, торопливо развязали шпагат, размотали толстый слой плотной бумаги:
— Смотри. Памятник на могилу.
Они осторожно сняли холст, и на постель легла тонкая пластина белого мрамора, на которой была искусно выгравирована знакомая картина. В лесу на поляне стояла девочка с длинными волосами и держала на сгибе локтя лукошко, а рядом на высоких мухоморах сидели, свесив ноги семь улыбающихся гномов. Только на головах у них были не шапочки с кисточками-помпончиками, а солдатские пилотки с пятиконечной звездой. И еще: слева из-за деревьев в эту группу целился из автомата человечек в рогатой каске. Да внизу была надпись: «Нине Кузнецовой, Петру Леснику, Ивану Мезенцеву — вечная память!».
Мы долго рассматривали необычное надгробие, склонившись над ним. Я восхищался тонкой работой резчика, старики о чем-то возбужденно переговаривались на туркменском. Ровным счетом ничего не понимая, окончательно запутавшись во всей этой истории, я посмотрел на них вопросительно. И тогда чабаны, тщательно завернув пластину, как раньше, спрятав ее в нише и еще посовещавшись между собой, рассказали мне такую вот грустную сказку лета сорок первого года…
• * *
Под вечер грянул гром, хлынул ливень, и фашисты оставили роту в покое. Командир взвода лейтенант Димов, приняв на себя командование, поставил на позиции наблюдателей, приказал отдыхать остальным, а сам спустился в блиндаж, где лежали раненые.
— Как ротный? — шепотом спросил он у санинструктора Нины Кузнецовой, присланной к ним из медсанбата, да так и оставшейся при роте.
— Ничего страшного. Будет даже плясать. Осколок из бедра вытащила. Во-о-от такой, — ответила она.
Лейтенант возмутился:
— Тебе врачебных лицензий никто не давал, чтоб оперировать!
— Ну, во-первых, я мединститут заканчивала бы в следующем году, если б не война. А во-вторых, они бы все померли за эти четыре дня, — обиделась Нина.
— А, как ни старайся, все ляжем на этой треклятой высоте! Утром и прикончат, гады!
— Димов, ты? – раздался из полумрака слабый голос старшего лейтенанта Ярославцева. — Что нового?
— Все старое. Связи с батальоном нет, дождь идет. Мокро. Активных штыков тридцать человек с легкоранеными. — лейтенант отвечал спокойно, а потом сорвался на крик: — Кинули нас, командир! Понимаешь, кинули?! И никому до нас дела нет! А патроны кончаются. И гранаты. Завтра нас пропашут снарядами, прокатят танками — и конец!
— Будет тебе! Никто нас не кинул. Не смогли приказ на отход передать, и все. Прорываться надо, Сережа, — посоветовал ротный.
— А под трибунал? Ты пойдешь?
— Я. Задержали фрицев достаточно. Думаю, наши оторвались. Так что завтра бессмысленный бой. Уходите.
— Ладно, ты тоже не кипятись. Тебе вредно. Куда мы пойдем? Тяжелых восемь человек. Прикажешь бросить?
— И прикажу! — Ярославцев приподнял голову, поморщился от боли и посмотрел в лицо Димову. — Приказываю, товарищ лейтенант!
— Красноармеец Кузнецова, — оглянулся Димов, — у командира, кажется, бред.
— Брось, Сергей, — устало прервал Ярославцев. — Не валяй дурака. Выводи людей. Нас в лесу с Кузнецовой оставишь. Авось не найдет фашист. Не до нас ему сейчас. Только выйдите тихо. Очень тихо, понял? Потом за нами вернетесь. Целую неделю отступаем. Долго. Скоро назад пойдем, выбросим эту нечисть. Так что не геройствуй, не гробь людей бессмысленно. Давай действуй.
Димов не ослушался приказа, и в полночь рота выскользнула из кольца, не сделав ни единого выстрела. Высланная вперед разведка бесшумно сняла посты гитлеровцев, вслед за ней выбралась в лес остальная группа. Они оставили тяжелораненых в окруженном густым ельником овраге, и ушли на восток. Димов хотел унести с собой ротного, но тот воспротивился:
— Вернешься за всеми. Топай, Сережа, веселей.
Димов неловко ткнулся в мокрое от дождя лицо командира, что-то строго наказал красноармейцу Кузнецовой и исчез в ночи.
Фашисты спохватились часа через два. Поднялась суматошная беспорядочная стрельба, утихшая только с рассветом, когда стало ясно, что никого перед ними нет. Видно, для очистки совести они сунулись в лес, но без особого энтузиазма — далеко забираться не рискнули.
Нина слышала, как по дороге, которую перекрывала рота, вновь потянулись бесконечные колонны войск. Но осмелела она лишь к вечеру, когда уверилась, что никто их не собирается искать. Она обошла окрестности и обнаружила неподалеку от оврага лесную сторожку. Перетащила туда своих подопечных и принялась хлопотать возле них.
И начались долгие дни лесного лазарета, расположившегося по-над самой дорогой, на которой сутками не стихал гул машин. Канонада не приближалась, а, наоборот, отдалялась, пока ее и вовсе не стало слыхать. Помощи явно не предвиделось, и Нина решила, что им придется сидеть здесь долго. Обревизовала оставленные лейтенантом припасы — Димов ушел совсем налегке — и начала экономить их, собирая в пищу щавель, грибы и ягоды. Вернувшись однажды из похода по лесу, обнаружила, что поднялся командир роты...
Ярославцев выполз к порогу и долго сидел на приступке, прислонившись к косяку, оглушенный растревоженной болью в бедре. Потом боль немного приутихла, стала привычной, и старший лейтенант жадно и с наслаждением вдыхал прохладный утренний воздух. Там, в сторожке, где скучились на полу раненые, стоял тяжелый дух, все пропиталось запахом йода, а здесь было свежо, пряно пахло травой, ветерок доносил из чащи смолистый аромат елей. Ярославцев приметил мох на стволе ближайшего дерева, сполз по ступенькам вниз и, морщась от боли, добрался до него. Отдохнув, соскреб с коры немного лишая, добавил сухих листьев, долго растирал все это слабыми пальцами, просыпая самодельный табак на гимнастерку. Из стершегося уголка письма свернул козью ножку, предвкушая удовольствие, прикурил, сделал затяжку, но едкий дым колом застрял в горле. Ярославцев подавился им, боясь громко раскашляться. Долго переводил дыхание, мысленно чертыхаясь, проклиная привычку к куреву и вытирая катящиеся по лицу слезы. Там, около чуть тлевшего, подернутого легким пеплом костра, и нашла Нина ротного.
— Вот и ладно. Вот и хорошо, — певуче и радостно протянула она и опустилась рядом. Почитай, подняла одного. Начало есть, командир. Теперь на поправку пойдете.
В этой ее радости Ярославцев услышал и надежду, и безмерную усталость. Нина говорила и говорила что-то, окая и растягивая слоги, но ротный не слушал ее, понимая, что она разговаривает не с ним, а сама с собой, вслух повторяя свои мысли и мечты, которые она носила все эти дни в себе, врачуя раненых, сменяя и отстирывая в журчащем неподалеку роднике набухшие от крови повязки, готовя им еду. Она и ночами-то спала урывками, успокаивая мечущихся в бреду, поднося им пить, убирая за ними. Все шли на поправку, только одного — Казаряна не уберегла от гангрены.
Ярославцев во все глаза рассматривал девушку, будто впервые видел ее белокурые волосы, разметавшиеся по плечам, полные обветренные и потрескавшиеся губы, испачканные черникой, крупные неровные зубы, крепкую и широковатую в бедрах фигуру, обтянутую выгоревшей гимнастеркой и коротковатой юбкой. Она была некрасива – рыжая, с белесыми бровями и короткими ресницами, под которыми прятались маленькие серые глаза. Но Ярославцеву она казалась сейчас красавицей, и, глядя на нее, старший лейтенант испытывал чувство, похожее на нежность, за что и разозлился вдруг на себя.
— Ну, будет, — резко оборвал он Нину, сознавая, что обижает ее. — Лучше доложите, как остальные.
Она удивленно вскинула брови: ведь об этом она и говорила. Но повторила все снова, коротко, по-военному. Плох Свиридов, но надежда, что выкарабкается, есть, получше близнецы-братья Атаевы, долго будут лежать Мезенцев и Лесняк.
Теперь Ярославцев выслушал ее внимательно, расспросил, где они находятся, нахмурился, узнав, что совсем близко от дороги, сказал «спасибо», но так и не извинился за резкость. Нина помогла командиру добраться до сторожки, и впервые за все дни войны Ярославцев, наконец , заснул по-настоящему глубоко. Нина посидела немного рядом, жалостливо глядя на его исхудалое лицо. После ухода Димова с остатками роты старший лейтенант впал в двухнедельное забытье и, наверное, не совсем еще пришел в себя, вот и не дослышал ее, не понял. Значит, и обижаться на его вспышку не надо.
Через два дня выкарабкался из сторожки Тулеген Атаев, один из трех братьев-близнецов, составлявших пулеметный расчет. Их всех накрыло миной, поровну набив их худенькие тела мелкими осколками.
— Ишь ты, Туля наш поднялся, — радостно всплеснула руками Нина. — Касатик ты мой! Этак мы, глядишь, и до холодов уйдем отсюда.
— Не торопись, - помешивая варево в котелках, подвешенных над бездымным костром, проворчал Ярославцев. — Сглазишь. От ран ты вылечишь, а с голоду порем. Разве это жратва для выздоравливающего бойца? Посмотри вон на своего «касатика» — у него же пуп к позвоночнику прилип.
Тулеген пощурил узкие черные глаза, привыкая к яркому дневному свету, оторвался от порожка и, сам того не ведая, повторил, пошатываясь на слабых ногах, путь ротного до подножия дерева, где принялся собирать сухой мох. Ярославцев рассмеялся:
— Курить хочется? Терпи. Такая дрянь!
— Не смей, Туля! — вскочила Нина, увидев, что Атаев не обратил внимания на предостережение и уже свертывает козью ножку. — У тебя легкое пробито. Нельзя тебе! Ну скажите ему, командир!
—Пачему нельзя? Встал, — значит, можна. Не нада шум. Голова болит, когда многа шум.
— Ах, ты так?! Ладно же! — Нина бросила стирку, вытерла руки об юбку, подхватила тощее тела пулеметчика и унесла назад в сторожку. Тулеген свирепо вращал глазами и беспомощно барахтался у нее в руках, пытаясь вырваться, а старший лейтенант Ярославцев изнемогал от смеха.
— Сурово ты с ним, обидится парень, — сказал он, когда Нина вернулась.
— Пусть. Душа в чем держится, а туда же! — сердито ответила Нина и неожиданно расплакалась.
Ярославцев растерялся: тяжелее было — держалась, а сейчас, когда раненые пошли на поправку, она вдруг расстроилась из-за такой малости. Сказывается, видно, напряжение. Он легонько потрепал ее по плечу — будет, мол, а Нина, повернувшись к ротному, припала к нему и еще пуще разрыдалась. И опять в его груди мягко шевельнулось теплое чувство к девушке, но Ярославцев уже не хотел его подавлять, как в первый раз. Только хмурился смущенно: чего доброго, увидит кто из раненых, как он тут с санинструктором в обнимку сидит…
А Тулеген не сдался. На следующее утро, когда Нины не было, он вновь выбрался на волю, прилег на траву рядом с ротным и все-таки закурил.
— И как? — спросил старший лейтенант, удивившись, что Тулеген даже не кашлянул.
— Дура девка, — без обиды сказал пулеметчик, — «легкий», «легкий», какой легкий? Греет — лечит
— Легкое, — поправил Ярославцев.
— А, — махнул рукой Тулеген. — Слушай, хрипит? — И подышал глубоко.
— Нет, — удивленно ответил ротный, послушав. Хрипы и клекот за толстым слоем бинтов и в самом деле вроде поутихли.
— Дура девка, — повторил Тулеген и улыбнулся. — Нет, Нина хороший, да? Только курев солдату — первое дело. Что она понимает?
Отдыхал Он недолго. Отыскал в вещмешке бритву, долго и старательно наводил ее на камне и на ремне, но из этого ничего не вышло. В сердцах с плюнул и стал скоблить лицо наощупь, оставив бороду по краю.
— Ты почему не по-армейски бреешься? — с интересом наблюдая за ним, спросил Ярославцев. — А на горле что же?
— Тупой бритва, — с досадой ответил Тулеген. — Порезать можна. Кирпич нада. Кожа нада. Где взять? У нас старики так броются.
— Старик нашелся. Ну. Давай и меня, что ли.
Тулеген побрил тем же манером и командира, потом своих братьев. Разоохотились Мезенцев и Лесняк. Лежали, растирали горевшие лица, непривычно голые после многодневной бороды, посмеивались — очень уж необычный вид стал у всех.
Вернулась с лесными дарами Нина, увидела своих подопечных, изумленно ахнула:
— Да кто ж это вас так обкорнал, касатики вы мои?
— Вон тот, который самый худой, — сказал красноармеец Лесняк и кивнул в сторону Тулегена.
— Сам худой, — огрызнулся тот.
— Да вы тут все не больно толстые-то, — сокрушенно вздохнула Нина, но тут же снова засмеялась. — Туля, за что же ты их так?
Пулеметчик не счел нужным ответить, помня вчерашнее унижение.
— Ну и пожалуйста, молчи. Скорее вылечишься. А знаете, касатики, на кого вы сейчас похожи? Вылитые гномы! Семь гномов — доходяг, а я, выходит, — Белоснежка при вас. Ну и театр с вами, мужички!
— Г-г-гномы к-к-кто? — спросил вдруг Свиридов. Это было настолько невероятно, что все повернули к нему головы. Свиридов был самым безнадежным из них — после тяжелой контузии он лежал пластом, ничего не слыша и не говоря ни слова.
— Коля заговорил! Ах, ты мой милый, дай же я тебя расцелую! — бросилась к нему Нина.
— Г-г-гномы к-к-кто? — не слушая ее, досадливо морщась, упрямо переспросил Николай.
— Сказка есть такая, — поспешно объяснила Нина. — Не знаешь? Вечером расскажу.
— То страшная история, красноармеец Свиридов, — мрачно сказал Лесняк. — Нельзя ее на ночь. Мы и так травмированные. А тут кошмары пойдут, крик подымется. Фрицы набегут, и будет нам полный капут. — Попросил вкрадчиво:
— Ты, Нинок, лучше про царевну и семь богатырей расскажи. Хар-рошая сказка! Пусть будет: ты – царевна, а мы – богатыри. У них ведь тоже бороды были.
В сторожке раздался дружный хохот красноармейцев. Смеялись охотно, постанывая от боли.
— Были богатыри, — вытерла выступившие слезы Нина, — были, да все вышли. Вон, самим смешно. Хлипкие вы очень. Вот гномы — куда ни шло. Сейчас я вам есть принесу. А потом будет сказка. Ты, Колюня, Лесника больше слушай, он тут наговорит…
Когда они поели, Нина выполнила свое обещание. Рассказала, как не взлюбила мачеха свою падчерицу и выгнала в лес, как девочка нашла избушку, где стояли маленькие кроватки, а под каждой — пара крошечных туфелек. Там жили семь лесных веселых и добрых человечков — гномов. Они ходили на работу, а она готовила им еду, и гномы не могли нахвалиться ею:
— Славная и милая у нас хозяюшка! На всем свете такой не сыщешь! Ах, как вкусно! Ай да мастерица наша Белоснежка!
— А про яблоко не надо, — перебил ее Лесняк, — Я боюсь. И Свиридову вредно.
— П-п-помолчи! – сказал Свиридов, и раненые его поддержали. Они слушали сказку тихо и серьезно, как малые дети, завороженные бесхитростным сюжетом и певучим, мягким голосом Нины.
— И вот прознала мачеха, — продолжала Нина, — что падчерице живется хорошо у гномов, и взяло ее черное зло. Изменила она свое обличье и пришла к избушке. Угостила румяным яблочком Белоснежку и исчезла. Девочка надкусила его и заснула глубоким сном — отравленное яблоко оказалось. Вернулись гномы с работы и видят: лежит их маленькая хозяюшка на траве и не дышит. Будили ее, будили, а добудиться не смогли. Заплакали горько, положили Белоснежку в хрустальный гроб и каждый день приносили ей цветы. И вот однажды проезжал по лесу молодой принц, увидел на лужайке хрустальный гроб, а в нем — неописуемой красоты девушку. Снял он крышку, поцеловал ее в губы, и девушка вдруг проснулась. «Долго же я спала», — сказала Белоснежка…
— И была у них потом свадьба — по усам текло, а в рот не попало, — опять сбалагурил Лесняк. — Нет, я не согласен в гномы! Тулеген, добрей меня! Я хочу принцем стать. Пойдешь за меня, Нинок?
— Балаболка, — прикрикнул на него Мезенцев, — мало тебя в детстве пороли! Не порть сказку, люди просят. Тоже мне, прынц!
— Порезать можна, — поддержал его и Тулеген. — Рассказывай, Нина….
* * *
С этого дня лазарет ожил. Помогая друг другу, бойцы выбирались на лужайку перед сторожкой, грелись на солнце и вели нескончаемы разговоры. Вспоминали довоенные дни, первые бои, гадали, как идет война, когда она, наконец, закончится. Лесняк старательно балагурил и больше по женской линии истории рассказывал. Мезенцев, шахтер из Донбасса, всегда прерывал его в моменты, когда даже братья Атаевы, до того безучастные к таким разговорам, начинали проявлять интерес. Лесняк крякал с досады, но не обижался.
— В общем, конец домысливайте сами, — говорил он и игриво подмигивал. — Мог бы досказать, так разве ж Иван даст? Не любит он женщин почему-то. Может, нецелованный еще? Хотя нет, он не такой. А спросите меня, почему я так думаю? Сказать, Вань?
— Ну, говори, — разрешал Мезенцев.
— Приметил я, какими ты глазами на нашу Белоснежку глядишь. Сам, небось, в принцы метишь?
— И в мыслях такого не было! — багровел от смущения Мезенцев. — Не похож на тебя, понял? Ох, и дождешься, шваркну я тебя когда-нибудь. С непривычки не усидишь. Не трожь, Нину!
— Не беленись, не беленись, — успокаивал Лесняк, нисколько не пугаясь его угрозы. —Мы ж с тобой душа в душу жить должны. У тебя руки целые, у меня — ноги. Вместе одного бойца составляем, а ты – шваркну!
Он специально поддразнивал Мезенцева, все это видели и добродушно посмеивались.
— А Нину ты, брат, обижаешь, — весело блестя черными глазами, говорил Лесняк. — На нее заглядеться не грех. Не красавица, но принцесса. Огонь-девка! В самом, что ни на есть, соку.
— Иван тебе говорил — не понимаешь, да? — Горячился Тулеген, подступая к Лесняку. — Меня понимай! Нина тебя ожил. Нехорошо. И красивый она!
— Ожил, ожил, Тулеген, — вроде бы сдавался Лесняк. — И красивый. Шуток не понимаешь. Да я за нашу Белоснежку душу выну! — и хитро ухмылялся. — А вот против правды пойти не могу. Хоть режьте меня на куски, а я скажу — хар-рошая девка кому-то достанется! И почему бы не мне? Хозяюшка добрая и ласковая, небось.
— От шайтан! — крутил головой Тулеген, щурил глаза в улыбке. Братья Дурды и Ашир, такие же худощавые, как и он, тоже крутили головами и щурились.
Грубые шутки Лесняка и перепалки по их поводу отвлекали красноармейцев от тоскливых мыслей. Правда, ненадолго. Безвестие томило всех. А тут еще почти беспрерывный гул танковых и автомобильных двигателей явственно доносился с дороги, словно подчеркивая их бессилие.
— Прут и прут, окаянные, — с ненавистью ворчал Мезенцев, и квадратное лицо его каменело от злости, — конца-краю нет! Устроить бы им здесь засаду, да что мы восьмером можем? За минуту перебьют как мух. И откуда у них сил столько? Ведь от самой границы колошматим их почем зря. А им как слону щекотка!
— Ну, не скажи, — протестовал Лесняк. — Тоже мне, слона нашел! Пощекотали мы их здорово. Это еще фрицам аукнется, вот увидишь. Они этого сами еще не поняли. Как Наполеон.
— Т-т-танки у них, — объяснял Свиридов. — С-с-самолеты.
— Брось, у нас этого добра тоже хватает, — басил Мезенцев. — Сам на учениях видел. Думаю, я братцы, что мы попали под их главный удар. Клином они только воткнулись, где у нас войск пожиже, вот и прорвались. А в других местах их, верно, назад за границу выперли. А это, видать, им подмога идет. Вот увидите: скоро им перекроют все, и окажутся фрицы в мешке, где их и перемелем.
— Стра-тег! — уважительно тянул Лесняк и быстро отскакивал от костра, потому что обидчивый Мезенцев тянулся к нему с кулаками. — Тебе бы, Вань, в маршалы, а?
При Нине бойцы старались не говорить о невеселых вещах. И без того у нее в глазах появился тревожный огонек, она похудела, беспокоясь о них, ища, чем прокормить выздоравливающих. Только ротный не придерживался этого правила — обсуждал все вопросы, не таясь от Нины. День ото дня все глубже становилась складка на его лбу. Он помогал Нине в ее продовольственных экспедициях, но понимал, что это не выход. Люди не доедают, надо бы сходить в ближайшую деревню за продуктами, но до нее добрых десять километров. Кто пойдет, если только он, братья Атаевы и еще Свиридов могут передвигаться, да и то до первого ветерка, как шутил Лесняк. А без хорошей кормежки им не окрепнуть, не уйти отсюда до осенних холодов. Оставаться же опасно: убежище их никуда не годилось. Рядом дорога, устроят фашисты ненароком привал, и бери голыми руками кадровых бойцов.
Опасения Ярославцева однажды подтвердилось. Хорошо еще, что он организовал наблюдение, а то бы им крышка. Привала гитлеровцы не устраивали: просто заглохла машина, и колонна остановилась. Толпа фашистов высыпала на дорогу, разминая ноги, а часть из них двинулась в лес по своим надобностям, громко гогоча и переговариваясь. Свиридов, бывший в охранении, подбежал к сторожке и слова не мог выговорить от волнения, но старший лейтенант догадался обо всем по его трясущимся губам и приказал уходить.
Дурды и Ашир нагрузились винтовками, Ярославцев вместе с Тулегеном подхватили на руки тяжелого Мезенцева и углубились в чащу, где заняли оборону. Затаились, припав к земле, следя из-за деревьев за врагами, прислушиваясь к чужой речи. Смертельно тревожились за Нину, которая ушла за грибами и могла при возвращении нарваться на гитлеровцев.
А те обнаружили избушку, насторожились, двое остановились у еще свежего костра, присыпанного немного Лесняком, и стали озираться вокруг, передвинув автоматы из-за спины на грудь. Что-то крикнули другим и направились было к сторожке, но резкие свистки с дороги остановили их. Они выпустили несколько длинных очередей в открытую дверь и, поминутно оглядываясь, побежали назад. Возобновившийся и стихший вскоре вдали рокот моторов возвестил об уходе колонны. Лесняк по приказу ротного сходил на разведку к дороге, убедился, что фашисты не оставили засады, и только тогда раненые покинули свое укрытие.
Когда Нина вернулась, все уже были на лужайке и делали вид, что ничего в ее отсутствие не случилось. На ее встревоженный вопрос, кто стрелял из автоматов, Лесник попытался соврать, что это фрицы баловались на дороге, но ротный не позволил.
— Немцы здесь побывали, — сказал Ярославцев жестко. — Надо двигаться к своим.
— Ага, весь лес изгадили, — подтвердил Лесняк, пытаясь смягчить сообщение командира. — Поневоле уйдешь.
— Красноармеец Лесняк, помолчите! Значит, так. С рассветом я и те, кого санинструктор разрешит взять с собой, пойдем в деревню. Добудем что-нибудь, подкормимся и через дней десять двинемся к фронту. Хватить байки травить. Ясно, Кузнецова? Решайте.
— С вами пойдут Атаевы и я.
— Вы, Кузнецова, останетесь с Мезенцевым и Лесняком. Я возьму Свиридова, — внес поправку Ярославцев. – Если что, уходите в лес. Вернемся — найдем. Все. Готовить оружие. Продукты сегодня не экономьте. Всем поесть, как следует, и отдыхать.
Но уснуть никто не мог. Предстоящая встреча со своими, ожидание новостей взбудоражили бойцов. Только Мезенцев и Лесняк лежали тихо, приунывшие, и завистливо прислушивались к оживленному разговору товарищей, не вмешиваясь в него.
Утром группа ушла, вынеся на траву, еще мокрую от росы, Мезенцева, чтобы не надрывалась Нина. Девушка расцеловала каждого, даже ротный, смущенно хмуря лоб, подставил ей щеку. Нина заплакала, сразу став некрасивой, так как у нее мгновенно покраснел и распух нос.
— Дура девка, — пробормотал растроганный Тулеген. — Ночь пройдет — мы придем. Зачем слезы?
— Ладно, гномики, скорее возвращайтесь, — улыбнулась она сквозь слезы, - Только деревенских своим видом не распугайте. И не очень там нагружайтесь. Вы у меня еще совсем слабенькие.
— Табачком разживитесь, самосадиком у какого-нибудь дедка, — грустно попросил Лесняк.
Мезенцев мрачно молчал…
* * *
Они прошли почти половину пути, часто отдыхая, когда Тулеген, замыкавший цепочку «продотряда», как окрестил группу ротный, насторожился. Сначала он подумал, что это потрескивают сухие ветки под ногами товарищей и остановился, чтобы проверить себя. Тревожно прислушался, и смуглое лицо его посерело.
— Командир, — позвал он негромко, все еще надеясь, что его подвел слух, — стреляют!
Ярославцев замер, повернулся. Все затаили дыхание. Нет, Тулеген не ошибся: едва слышные одиночные винтовочные выстрелы и короткие автоматные очереди доносились с той стороны, где они оставили Нину с раненым.
— Черт! — зло выкрикнул старший лейтенант. — Ну, как чуял! Назад!
И они побежали, забыв о непомерной тяжести винтовок, хрипло и натужно дыша, мокрые насквозь от пота, заливающего глаза, и Тулеген удивлялся, откуда у них брались силы. Чем ближе к сторожке, тем явственнее доносилась стрельба, и, видно, это и прибавляло им сил — была надежда успеть на помощь товарищам и выручить их из беды. Но они опоздали: умолкли винтовочные выстрелы, потом прекратился автоматный стрекот. Бойцы догадывались, что может означать наступившая тишина, но, надеясь на чудо, еще прибавили шагу.
К лазарету подбирались осторожно. Залегли, изготовили оружие, а старший лейтенант Ярославцев пополз на разведку. Долго не было условного сигнала, и Тулеген, оставшийся за старшего, собрался уже идти сам, когда раздался крик кукушки. Бойцы вскочили на ноги и бегом двинулись к сторожке. Выскочили на лужайку, и боль обожгла их сердца.
Там, прислонившись широкой спиной к дереву и уронив на плечо поникшую голову, сидел Мезенцев. Большие руки его крепко сжимали винтовку с раскрытым затвором. Мощная грудь была залита темной, уже засыхающей на полуденном солнце кровью.
Поодаль, лицом вниз, лежала Нина. Слабый ветерок шевелил ее белокурые волосы, а по загорелым ногам бегали, деловито вытянувшись цепочкой, муравьи. Поперек спины гимнастерка была вспорота автоматной очередью, сделанной, видимо, с близкого расстояния.
Тулеген вспомнил утреннее прощание, и у него защипало в носу. Но он удержался, сглотнул сухой ком, подкативший к горлу. За дни боев он свыкся с тем, что каждую минуту, каждый час теряет товарищей. Отчаяние, охватывающее его, когда на глазах погибал друг, тут же переплавлялось в злость и тут же , в этом же бою, он находил ей отдушину, смертью отвечая на смерть. А сейчас, когда за недели лазаретной жизни он отвык от вида смерти, не было выхода его отчаянию. И все же Тулеген не поддался ему и сдержал слезы. И еще была надежда, что жив Лесняк. Может, Нина послала его за ними, за помощью?
Он тщательно обшарил взглядом все окрест, но нет, Лесняка нигде не было видно. Тулеген вопросительно посмотрел на ротного. Ярославцев сидел на приступке сторожки, обхватив голову руками, раскачивался всем корпусом из стороны в сторону, словно баюкая боль, ломившую зубы, и невнятно бормотал:
— Жрать ему захотелось! За жратву отдал ребят! Нина спасла, а ты не сберег! Недотепа ты, недотепа!
Он ругал себя последними словами, и рыдания, как кашель, сотрясали его тело. Солдаты стояли рядом, растерянно глядя на убитых, на плачущего Ярославцева. Они не осуждали командира за внезапную слабость: ему было всего двадцать четыре год и ему приходилось труднее всех, бойцы это понимали. Они полагались на него, а он мог надеяться только на себя, принимая решения. Теперь ему казалось, что он ошибся, и ошибка эта была еще трагичнее, потому что — как он ни скрывал свои настоящие чувства к Белоснежке, все это знали – командир любил Нину.
— Командир, — осторожно тронул его за плечо Тулеген. — Лесняк нет. Живой, может?
— Что? — Очнулся старший лейтенант и мутно посмотрел на него. — А-а-а… — понял он, наконец, вопрос, отрицательно махнул головой и вяло показал в сторону дороги.
Тулеген пошел туда, увидел Лесняка и тут понял, что случилось в их отсутствие и почему клял себя ротный. Видно, вчерашние фрицы сообщили своим о сторожке, и тыловое охранение получило приказ прочесать лес. Как же они не сообразили? Надо было найти другое укрытие, еще вчера унести подальше ноги с этого опасного места!
Лесняк поздно заметил гитлеровцев — они подошли с другой стороны, не от дороги. Побежал предупредить, но не успел: очередь срезала его на бегу. Но он еще был жив и полз, отталкиваясь перебитыми ногами, оставляя на траве расползающийся кровавый след. Мезенцев и Нина не смогли уйти, застигнутые врасплох, и приняли неравный бой.
— И не п-п-при-дет п-п-принц, и не ож-ж-живет наша Белоснежка, — сказал, напрягаясь лицом, Свиридов, стоявший рядом с Тулегеном.
Тот удивленно посмотрел на него — контуженый Свиридов, похоже, всерьез воспринял сказку, рассказанную Ниной…
* * *
—Вот и весь сказка, — сказал Тулеген Атаев. — Схоронил мы их около сторожка и пошли опять деревня. Зря ходили — фашист ее сжег. Зря ребят положили. Старший лейтенант совсем грустный стал. Пошли к фронт. Кой-как дошли — далеко был. Старший лейтенант совсем черный сделался. Приказал нам бежать, а сам стрелял из пулемет – мы его с Дурды и Ашир у фриц отбили. Мы не хотел бежать — мы пулеметчики, говорим, а он как закричит: «Приказ!» Ну, побежали. Свиридова стрелил фашист, мы неживой его принесли. Командир не побежал. Я ночью ходил, принес — тоже неживой. Схоронили обоих, а мы один остались…
— Вот сначала к командир и Коля поедем, потом в лес — к Белоснежка и Ваня с Петя, да? — сказал он братьям. Те согласно кивнули.
— Юбилей, однако. Отметить нада, — объяснил Тулеген. — Раньше нада, а не смог. Стыдна, конечна. Сушай, курев у тебя есть?
Я поспешно достал пачку и протянул старикам. Они закурили, жадно затягиваясь, зачем-то пряча сигареты в кулак, как на фронте, наверно, или на ветру, и отрешенно смотрели в окно.
Прибежавшей на дым проводнице я молча показал на увешанные орденами и медалями пиджаки стариков, и она ушла, ничего им не сказав.
— Хороший, душевный сказка Нина сказал. Мы потом книжка нашли, мастеру показали. Он крышка сделал, — сказал вдруг один из них, кивая в сторону ниши, где лежало мраморное надгробие. — Хороший мастер, да?
—- Хороший, — согласился я. И не стал им говорить про «черных копателей», которые, скорее всего, украдут эту изящную картину…
Как и мои попутчики, я услышал эту сказку летом сорок первого года. Мы жили с матерью в Барнауле, далеко от войны. И во всех сказках, услышанных тогда, были счастливые концы, как и потом, в детским кино, где «наши» всегда успевали спасти любимых героев. Нас щадили, берегли. Как щадили, быть может, когда-то и этих старичков, бывших в гражданскую детьми и пришедших в Отечественную с чистой душой и непосредственностью, отчего была свята их ненависть к врагу и беспощадна месть за поруганную сказку, которую они пережили.
— Ваша станция! — прервала мои размышления, проводница, отдавая билет.
Я быстро собрался и выскочил на перрон.
Поезд тронулся, и в окне мне приветливо помахали руками три старика с бородками гномов, обрамлявшими их грустные морщинистые лица. Они поехали дальше. Через всю страну, на запад. В свою сказку лета сорок первого.
|