Он был стар, изнурительно, отвратительно, унизительно стар, с полным пониманием своей дряхлости, немощности, невозможности продолжать ту жизнь, которую он вел до инсульта.
Инсульт был у него не первым, лечили его отчаянно, и подняли, но он все удивлялся тому, что вот у него самое лучшее медицинское обслуживание, а он болеет и чувствует себя, не дожив и до восьмидесяти, глубоким стариком, а королева-мать в Англии бегает себе бодрячком, и ничего. Его же последний раз так накачали лекарствами перед чтением очередной речи, что он совершенно не помнил, о чем читал; думал он совершенно о другом, периодически забывал, на каком месте остановился, и тогда ему подсказывали из президиума громким шепотом, а он повторял, искал глазами подсказанную фразу и, причмокнув губами, как будто съел что-то вкусное, продолжал, проклиная многословных авторов своих речей и думая почему-то о королеве матери, о том, что у нее нет его пагубного пристрастия, вот она живет себе и живет, а он имеет такой порок, который в его стране каждый второй имеет и потому средний срок жизни мужчин намного ниже среднего возраста жизни женщин, и кругом одни старухи, и вот его тоже будет такой старухой, одинокой, когда он уйдет.
Думал он о том, что жена останется одна с некоторым даже чувством злорадства, и это единственное, что его утешало, так как уходить все же не хотелось, очень не хотелось, а хотелось хоть несколько последних годков пожить для себя и делать, что хочется, а не то, что нужно, вот, например, нужно читать эту речь, возможно даже хорошую речь, но он устал стоять и читать, он устал…
Наконец, речь закончилась, он широко улыбался аплодировавшим ему людям, чувствовал радость от окончания трудной роли и с удовольствием переходил к другой, роли не руководителя, но лучшего друга, которая с годами нравилась ему все больше и больше, и он с удовольствием целовался со всеми подряд, вне зависимости от пола и возраста, целовался, вешал орден в петличку, или просто обнимался и целовался, без ордена, но чмокался он непременно.
Многие из тех, кого он даровал своими поцелуями и объятиями, и даже материальными благами, особенно чужие, не свои, заморские, не ценили его расположения в должной мере, обманывали, совершали недостойные поступки, уходили с главной, основной, и пусть томительной и голодной, но в какой-то мере предсказуемой дороги, сбивались с пути, и ему приходилось, как богу в ветхом завете наказывать их, заблудших, нарушивших веру и предавших своего бога, красного бога. Нет, он вовсе не мнил себя богом, и даже Моисеем, а только идущим впереди проводником и обижался искренне и слезливо на тех, которые признавали это, а потом вдруг неожиданно, совершали поступки, из которых явственно следовало, что они перестали его понимать, потеряли курс, и теперь их несет по ветру в этом враждебном непредсказуемом мире, где кто не с нами, тот против нас. А они взбрыкивали и становились против нас, и надо было вмешиваться, и наказывать, и грозить пальцем, и делать все то, что он, в сущности, не очень-то любил.
Ему до сих пор, спустя восемнадцать лет после своего прихода к власти было непонятно, почему именно он оказался избранником: в деталях, в тонкостях интриги и текущего политического момента, ему было ясно, почему именно он всплыл, в деталях да, но, оглядываясь на свою жизнь, на то, как он начинал, он сознавал, что и многие другие были рядом, и отличались и умом, и способностью быстро действовать и принимать решения в одиночку, решительные самостоятельные решения, на которые он был не способен. Никогда не способен.
«Они все знали меня», думал он, именно сейчас, ссылаясь на болезнь, он имел время немного подумать, многие дела решали без него, а он был лишь ширмой, вывеской, за которой сгрудились те, кто сейчас управлял страной, « знали мои слабости, и именно слабости мои их и устраивали, и устраивают до сих пор. После Хозяина уже никто не хотел трястись от страха, все хотели покоя, и я дал им покой.»
Ступени к вершине власти, на которой он оказался, трон его, был не просто запачкан, а обильно залит кровью, и все устали от крови, а он некровожадный, смирный, исполнительный, кровь и плоть от народа, устроил в тот момент всех. А поднимался он по общественной лестнице изо всех сил наверх так же, как когда его дед пахал землю: надо, и все тут.
Дед зарабатывал на жизнь тяжким трудом, а внук понял, что ему нужно сделать все от него зависящее, чтобы уйти как можно дальше от этого тяжелого рабского физического труда.
И он сразу наметил себе путь в руководители и только в руководители.
Далеконько я, однако, ушел, думал он, и был доволен и тем, как высоко он поднялся и тем, что похоронят его у Кремлевской стены, и единственное, чем он сейчас тяготился, это необходимостью тянуть свою лямку и дальше, когда ему хотелось на последних денечках своих покоя и тишины.
Трон, которым он когда завладел, хоть и считался выборным на время, но на самом деле с него сходили только в могилу, каждый своим путем: кто-то естественной смертью, или кажущейся для окружающих естественной смертью, а других выводили на эшафот те, которые мечтали завладеть опустевшим местом.
Он, старик, первым нарушил это правило, он сослал своего предшественника на дачу недалеко от столицы, приставил охрану и позволил умереть своей смертью, разводя цветочки и выращивая овощи.
Сам он никогда этот остров Светой Елены не посещал, но знал, что все там течет тихо и мирно, и опасности свергнутый не представляет никакой, а следовательно, он, правитель, поступил правильно, поступил вопреки мнению окружающих. Он чувствовал время, эпоху, понимал, что пришла пора других, гуманных, не кровавых решений, и трагедии, разыгранные в его стране в начале века, сейчас в его второй половине выглядели бы как пошлый фарс.
По своей натуре он не только не был кровожадным, но более того, прямо таки испытывал отвращение к кровавым разборкам, и именно в его время органы защиты его безопасности и безопасности вверенного ему государства стали так широко применять медикометозные методы усмирения инакомыслящих.
Нет, конечно, эти методы применяли и до него, но на фоне выстрелов в затылок они были незаметны, а вот позднее, при нем, они стали играть решающую роль. Эти методы вызывали глубокую ненависть, большую даже, чем в предыдущие правления вызывал приговор: десять лет без права переписки, и эта ненависть обижала его мягкое сердце.
«А что тут такого», думал он. «Ну, посидит, посидит человечек в сумасшедшем доме, попьет, поколется транквилизаторами, и, глядишь, успокоится, одумается, выздоровеет и начнет тихую жизнь обывателя, которой живут все остальные, нормальные люди.
И если человечек замахивается на такую махину, на которую даже он, старик, находясь на вершине, смотрит со страхом вниз, то как же того, который смотрит снизу вверх, видит всю ее непоколебимую мощь и, тем не менее, не устрашается, то как же его можно считать нормальным?
И замахивался ведь сумасшедший на махину по пустякам, протестовал против мелочей, чаще всего его, этого человечка, совершенно не касающихся. По такой ерунде, на которую ни он сам, ни его непосредственное окружение никогда бы не обратили внимание. И протестующий, и вступающий в неравную борьбу человечек был, неизбежно, абсолютно сумасшедшим, а значит надо было лечить его в соответствующем учреждении, лечить тихо, без шума и, как образумится, выпускать.
А крови он не любил, всегда не любил, и знал, что знают его соратники, что он этого не любит, и именно потому выбор остановился на нем, получалось, что он оказывался человеком безопасным, ему можно было доверить всю полноту власти и не бояться за свою собственную жизнь. Пусть такой, чем другой, умнее и энергичнее, зато уж как разойдется, так головы и полетят, это стало уже традицией в его стране, и уже столько голов этих нарубили, пора бы и остановиться.
И старик тогда, когда еще не был стариком, считал, что да, хорошо бы остановиться.
И он не думал удивить своих соратников, выбравших его: ага, вы надеялись на послабление, так вот, вы очень ошибались, а сейчас я вам покажу, какой я есть на самом деле. Нет, забравшись на самую верхушку власти, он поступал так, как от него ожидали окружающие и удержался на вершине целых восемнадцать лет, не чета своему предшественнику, выращивающему овощи, который продержался всего-то каких-то десять лет. А ведь он, предшественник казнил того, который претендовал на трон одновременно с ним, объявил врагом народа, шпионом враждебной мировой державы, и отправил на тот свет, а воина, который помог ему это совершить, отправил подальше от столицы, на окраину империи, что и положено было делать еще с Римских времен.
Старик ставил себе в заслугу бескровное воцарение и данный народу покой.
Правда, была война, противная, затяжная, бесконечная война, в которую он непонятно, как дал себя втянуть, когда не удалось только побрякать оружием, пошуметь, и затем уже спустить все на тормозах, и когда это не получилось, противная война на юге с народом, который привык воевать и жить в постоянном состоянии войны, и в результате непонятно было, когда она кончится и чем, и об этой войне все молчали, как будто ее и не было, и он тоже иногда думал, что, может, ее и нет, этой войны?
А теперь вот он устал, и хочет на покой, как старик из известной сказки, и ему, как старику, нет этого покоя, но старик заслужил свой жребий, а он нет, вот только эта война…
Они, в это «они» он собирал всех, кого прикармливал все эти годы, они его не пускали, стращали, боялись расправы над собой, а уверяли, что над ним.
Из двух способов властвования, пряника и кнута он выбрал пряник, для близкого окружения пряник и только пряник, ибо считал, кто осмелится оттолкнуть руку дарящего?
А теперь он и пикнуть не смеет об отставке, в чужих странах посидят, посидят у власти, и все, на покой, и молодые еще на покой уходят, а вот здесь не принято самим уходить, и как объяснить народу, говорят ему, что он отказался от поста? Будут волнения, будут нехорошие мысли, все посыплется. От такого поста, как у него, отказываться не принято.
Старик так устал, что не имел сил спорить, но глядел на своего возможного преемника, незаметно так поглядывал в неофициальной обстановке и понимал, какой ужас вселяет в его окружение возможный приход к власти этого человека, и что все боятся и хотят одного, чтобы он, старик, жил и жил, и как можно дольше.
Во время своего пребывания во власти он любил отвлечься от тяжких дел управления государством и представить себя в роли кого-то другого, простого человека, делающего несложную обыкновенную работу. Он любил водить автомобили.
Построил себе целый город фанерный, по которому и разъезжал, так как в настоящем городе ему это не разрешалось, по рангу было непозволительно, и он радовался как ребенок, сидя за рулем и чувствуя, как легко, как послушно автомобиль слушается руля.
Ему никогда, ни разу не пришло в голову, что он выбрал профессию шофера из всех возможных профессий именно потому, что управлять автомобилем было легко, намного легче, чем управлять государством, что податливость, маневренность машины оказывалась больше, чем подвижность громоздкой бюрократической системы вверенного ему необъятного государства.
В его время и появился этот термин: коллегиальность и означал он принятие решений сообща и заодно, и одновременно он означал, что никто ни за что не отвечает, так как отвечают все.
Он знал, что в народе ходят анекдоты про него, считал себя героем народного фольклора, и когда ему рассказывали злые анекдоты, он сердился, думал о человеческой неблагодарности.
Больше всего в народе обыгрывалась его внешность: густые, нависающие над глазами черные брови, которые с годами стали седыми, и однажды он показал народу, что знает об анекдотах на его счет.
Да, в тот раз была прямая трансляция выборов, и он, глава государства, пришел на избирательный пункт как обычный избиратель, и когда у него попросили паспорт, что было само по себе анекдотично, как будто его портретами не пестрят газеты, не украшают фасады домов, не несут на демонстрациях, и его можно не узнать, он поднял руки, провел пальцами по бровям и сказал в камеру:
– Вот мой паспорт!
И смотрящие в окошко телевизора любители анекдотов поняли и ахнули, а уже вечером, при повторном показе эти кадры убрали.
Ему было обидно, что убрали, не дали пошутить с народом.
Похоронят меня с почестями, думал старик, и начнут трепать мое имя, да только я не боюсь, народ меня все равно любит.
Он написал прошение об отставке, но его в очередной раз не приняли, а еще через год старик умер. Смерть освободила его от цепей власти, в гробу он лежал умиротворенный, весь обвешанный орденами и медалями, которые он так любил при жизни.
Когда его хоронили у Кремлевской стены, рядом с теми, кто был до него, одна из веревок оборвалась, и гроб со стуком упал в разверстую пасть земли. Празднично краснела стена Кремля, горбатилась площадь булыжной мостовой, беспокоился народ, глядя в телевизор на похороны, в предчувствии дурных предзнаменований. Руководил похоронами его преемник, и целый день в стране звучала траурная музыка вперемежку с музыкой балета «Лебединое озеро».
Ударом гроба о землю закончилась его эпоха, эпоха тихого медленного упадка страны, и грандиозного, тотального пьянства. Впереди страну ждали большие перемены и испытания.
|